43. НАКАНУНЕ

– Ну что ж, теперь вам нельзя на нас жаловаться, – говорит мне в гороно Алексей Александрович. – Я свое обещание держу. Мы вам людей не пожалели – смотрите, какой коллектив подбирается. Софья Михайловна вполне справится с обязанностями завуча. Для начальной школы преподаватели есть, словесник есть, математик… ну, математику вашему позавидует любая ленинградская школа. Стало быть, кто вам еще нужен? Только физик и историк. Ну, кажется, сейчас сразу двух зайцев убьем. Лидия Семеновна, – обратился он к секретарю, – там ожидает приема товарищ Гулько. Пригласите его, пожалуйста!

В комнату вошел молодой человек, черноглазый, черноволосый, смуглый, – не украинец ли, не земляк ли? У него было хорошее лицо, из тех, что сразу располагают к себе – открытое, живое и отзывчивое, если можно так сказать о лице: оно мгновенно отвечало на каждое впечатление извне, мгновенно отражало каждое душевное движение.

Итак, это был Гулько Николай Иванович, учитель физики, а жена его оказалась учительницей истории – точно по заказу для нас! Оба преподавали в ленинградской школе, но хотели перебраться за город, так как жили с ребенком у родителей жены, может быть и не в обиде, но в большой тесноте.

Мы вместе вышли из гороно. Николай Иванович на ходу заметно волочил левую ногу. Перехватив мой взгляд и не дожидаясь вопроса, пояснил: он инженер, на Днепрострое сломал ногу, она неправильно срослась, пришлось ломать заново, но вот опять что-то не так: болит, будь она неладна, а если много двигаться, так вдвое мучает. Нерв задет или что другое, врачи пока объяснить не могут. А на стройке разве посидишь? Вот и попробовал себя в школе.

«Не годится, – думаю я. – Если ты пошел в школу поневоле, этого нам не надо». Смотрю на него сбоку – нет, не похоже, чтоб такой взялся за дело против сердца. Значит, школа ему по нраву, раз пошел учительствовать, а тогда из него и воспитатель получится. Ладно, поглядим.

Николай Иванович обещал приехать к нам в конце недели, а пока я попросил Антонину Григорьевну присмотреть две комнаты получше, у хороших хозяев и поближе к нашему дому.

Софья Михайловна составляла расписание, а я до поздней ночи сидел над учебными программами. Я хотел представить себе отчетливо, чем и как будет заниматься каждая группа, потому что до этой поры мне никогда не доводилось руководить школой.

Одно я знал: мне повезло. Мне не придется, как в свое время Антону Семеновичу, доказывать, что дважды два – четыре, не придется отбиваться от Дальтон-плана, комплексной системы, метода проектов, лабораторно-бригадного метода.

В двадцатых годах выступать против педологии или комплексной системы значило ставить себя «вне педагогической науки» – так сильны, так живучи были старые и новые предрассудки. В нашем деле борьба была особенно острой и напряженной – ведь тут надо было создавать внутренний мир человека, его характер. И Антону Семеновичу приходилось очень трудно.

В 1933 году, когда я начал свою самостоятельную работу, все уже было по-другому. Школу уже не лихорадило от ежечасной смены учебных планов, программ и расписаний. Правда, до последнего времени не было в школе постоянных учебников, и руководящие круги Наркомпроса считали это признаком своих «революционных достижений». Но не так давно появилось постановление ЦК ВКП(б), в котором было ясно сказано, черным по белому: «Признать линию Наркомпроса… по созданию учебников неправильной». Никаких рассыпных учебников! Создать учебники постоянные, общепринятые и удовлетворяющие требованиям науки. И ввести их в дело с начала учебного года – 1 сентября 1933 года.

– Словно специально для нас! – говорила Софья Михайловна.

Она понимала во всем этом куда больше меня, и без нее я, конечно, многое упустил бы. Она по-товарищески, умно и ненавязчиво помогала мне разбираться в сложных и новых для меня в ту пору вопросах.

– Я думаю, школьные программы еще будут всерьез пересматриваться, – говорила она. – И доработать в них многое надо. Посудите сами, Семен Афанасьевич, вот я – словесник. Что же я по программе должна рассказать ребятам о Пушкине? Слушайте: «Пушкин как идеолог передового, капитализирующегося дворянства 20-х и 30-х годов, переживавшего политические колебания под давлением николаевской реакции». А где-то в примечаниях – «художественная значимость произведений Пушкина»! Как будто «художественные достоинства» лежат в каком-то особом ящичке, отдельно от всего облика поэта, от его творчества! Но где же тот единственный, живой Пушкин, которого мы любим, – великий поэт, великий народный певец? И ведь так получается с каждым писателем! А история? Если ее преподавать в точности так, как требует программа, ребята не будут знать ни важнейших событий и фактов, ни хронологии. Они только и затвердят, что «Екатерина – это продукт» и «Петр – это продукт», а охарактеризовать толком ни Петра, ни Екатерину не смогут. Понимаете, тут есть большая опасность: станешь точно следовать программе – и начнешь вместо живой, интересной исторической науки излагать ребятам отвлеченную схему. Нет, Семен Афанасьевич, помяните мое слово – дойдут до этого руки, и все изменится. Только мы не имеем права сидеть и ждать, мы должны, что возможно, исправлять и дополнять сами.

Признаюсь, сам я до этого не скоро бы додумался. Я был очень далек от того, чтобы критиковать наркомпросовские программы. Я просто хотел усвоить их, хотел знать, в какой группе что проходят. Софья Михайловна заставила меня посмотреть на дело серьезней, и я только потом оценил по-настоящему, как это важно. Был у нее этот дар – видеть вещи и в глубину и со всех сторон.

Незадолго до начала занятий совет детского дома решил, что каждая группа должна принять-свою классную комнату под полную ответственность, содержать все в целости и чистоте.

Во второй группе старостой выбрали Васю Лобова, в третьей – Петю Кизимова: обоим впервые поручали такое ответственное дело («Пора за ум взяться», – сказал Жуков); старостой четвертой группы был Любимов, пятой… Репин. На этом настоял Алексей Саввич.

– Не поладит он с ребятами… – начал было Жуков.

– Вот так мы до скончания века и будем говорить «не поладит, не выйдет»? Я не согласен! – возразил Алексей Саввич.

Он провел в каждой группе собрание.

– Сдаем вам новые парты, стол, стул, доску, окрашенные стены и натертые полы без единой щербинки, – говорил он. – Смотрите, чтоб к концу года все было так же.

– А у нас щербинка! Вон, глядите, у двери! – закричал Петька.

– Хвалю! Хозяйственно! – серьезно сказал Алексей Саввич. – Осмотрите всё до тонкости, и точно всё запишем, чтоб в конце года зря не цепляться.

Каждый староста придирчиво осмотрел в своем классе каждый угол и каждую половицу. Недочетов почти не было, разве что какая-нибудь щербинка в двери, едва заметная неровность на доске, но и это бралось на заметку. И Алексей Саввич повторял:

– Смотрите, чтоб весной все было в точности так же!

В последних числах августа мы простились с Гансом и Эрвином. За ними приехал пожилой человек, на котором мешковато сидел полувоенный, защитного цвета костюм – юнгштурм. Лицо у него было умное, строгое, но усталое. Разговаривая, он часто прикрывал глаза, словно на минуту уходя куда-то и отдыхая от всего, что шумело вокруг. Это был Ленцер, один из воспитателей интернационального детского дома в Ленинграде, – там теперь должны были жить наши друзья.

И Ганс и Эрвин хотели остаться у нас, и это казалось мне разумным. Но Ленцер объяснил, что там мальчикам легче будет учиться: здесь незнание языка окажется слишком большим препятствием. Мы проводили их до станции. Ганс долго жал руку Репину и повторял, мешая русские слова с немецкими:

– Пиши! Не забудь!

– Как же забыть? Я приеду! – волнуясь, ответил Андрей.

– Вы к нам приезжайте! – наперебой говорили ребята.

Мы долго смотрели вслед уходящему поезду. А Петя Кизимов, всегда мысливший конкретно, сказал:

– Теперь мы знаем, для чего собирать интернациональные пятачки…