Я вышел на крыльцо. По земле вдоль дома лежали светлые квадраты. Поднял глаза – все окна освещены. Почему? Ребята давно уже спят, откуда же свет? Одним духом я взбежал по лестнице и открыл дверь первой спальни.

Все кровати были застланы, как днем, и возле них, точно на утренней поверке, стояли ребята. Что-то сжало мне горло. Я остановился, оглядел их и медленно пошел дальше. В других спальнях было то же – нераскрытые постели, безупречный порядок и ребята, стоящие навытяжку, молча, обращенные ко мне серьезные лица, глубокие, внимательные глаза. Они знали, они были убеждены, что я не уеду, не поглядев на них напоследок. Они знали, что я захочу увидеть каждого, и никто не лег.

Потом я сел на чью-то кровать, и все сгрудились вокруг, как в тот далекий день, когда Тимофей чуть было не поддел меня на рога.

– Пишите… Обязательно пишите, Семен Афанасьевич… Мы приедем к вам… И вы приезжайте… Эх, как вышло!

Я вернулся к себе после часу и тогда только подумал: а откуда же они знали? Откуда? Да разве от них что-нибудь скроешь!

Я знал, что все равно нипочем не усну. Походил по комнате. Стало тесно, вышел на воздух. Теперь окна были темные. Эх, если бы Антон Семенович увидел моих ребят! Что бы он сказал? Похвалил бы меня? Нет. Конечно, нет. Помню, когда в давно прошедшие времена, на заре колонии имени Горького, я устроил набег на бахчу, он сказал сурово:

«Предлагаю отстранить Карабанова от командования отрядом. Позор нам, если у нас такие командиры!»

А когда на селе вспыхнул пожар и я из горящей хаты вытащил больного старика, Антон Семенович сказал, пристально глядя мне в глаза:

«Так должен поступать каждый».

Вот и сейчас он скааал бы:

«Так должен работать каждый».

Да, я буду работать. Еще лучше, еще злее.

И в этот час мне вспомнился канун моего отъезда из коммуны имени Дзержинского, полтора года назад.

Я сидел в кабинете Антона Семеновича и читал. Антон Семенович работал за своим столом. Было очень тихо: коммуна уже спала. Я любил эти часы. Любил смотреть на склоненную голову Антона Семеновича, на то, как бегало его перо, покрывая бумагу четкими, ровными строчками. Иногда он откладывал перо, поднимал глаза и спрашивал меня о чем-нибудь. Спросить Антон Семенович мог и о том, как работает в цехе пятый отряд, и о том, как чувствует себя в седьмом отряде новенький. А заметил ли я, что Зырянский последнее время чем-то озабочен? И что я думаю о поведении самого маленького коммунара Мизяка?

Каждый такой разговор начинался с мелочи, с пустяка, а кончался так, что, уходя, я понимал: вот почему Зырянский взволнован! Вот почему новичку не по душе в седьмои отряде! Мне казалось, что у меня появляется новое зрение, и назавтра я действительно видел больше и умнее, чем вчера.

А иногда весь вечер проходил в молчании. Каждый был занят своим. Но, прощаясь, я слышал глуховатый голос: «Спокойной ночи, Семен!» – и уносил с собой что-то очень важное, от чего прибавлялось жадности жить и работать, работать во всю силу. Мне было весело, и силы я чувствовал в себе вдоволь – хоть горы ворочать. И после большого, но так незаметно пролетавшего рабочего дня в коммуне, после дневного шума, сидя вдвоем с Антоном Семеновичем в затихшем кабинете, я не желал себе иной доли: только работать рядом с ним, и помогать ему, и постоянно учиться у него. Помню длинную цепь таких вечеров, похожих и не похожих друг на друга. Но тот, февральский, с мокрым снегом, стучащим в окна, мне особенно памятен.

Антон Семенович встал, отошел к окну.

– Ну и погодка! – услышал я. – Вот представь: в такую ночь идти в поход. Не для закалки, не для тренировки, а в войну, на фронте… под вражеским огнем… Нелегко!.. Семен, – вдруг сказал Антон Семенович, оборачиваясь ко мне, – ты доволен своей работой?

Я не успел ответить.

– Никогда не будет хорош тот командир, который не действует самостоятельно, – продолжал Антон Семенович. – Пусть он способный, пусть у него хорошая голова на плечах, но если он не действовал на свой страх и риск, по своему разумению, не выпутывался сам в трудных случаях, он еще не командир. Понимаешь?

Я отложил книгу и подошел поближе:

– А к чему вы это, Антон Семенович?

– Ты работаешь неплохо, – он посмотрел на меня поверх пенсне, – но ты работаешь за моей спиной. Думаю за тебя я. А пора уж тебе становиться на свои ноги. Тебе двадцать восемь скоро стукнет, не маленький. И кое-чему научился.

Признаться, я слегка опешил и не вдруг нашелся что сказать. Но Антон Семенович и не ждал ответа. Он вернулся к столу, сел и заговорил деловито, как о чем-то давно и прочно решенном:

– Так вот. Я слышал, сейчас худо с детскими домами в Ленинградской области. Поезжай туда. И выбери себе самый плохой, ладно?

Когда я пришел в тот вечер к себе, Галя и дети уже спали. Хотелось рассказать обо всем Гале. Но я не стал будить ее. Подошел к окошку, уперся лбом в холодное стекло, залепленное снаружи густой, непроглядной теменью, и думал: скорее бы наступило завтра!

Полтора года прошло. Многое понял, узнал, много пережил я за это время. И в этот час, когда круто переломилась моя жизнь и я стал на новом повороте ее, я мог повторить те же слова: работать. Изо всех сил работать. Идти по тому пути, который я выбрал и лучше которого нет на свете… Скорее, скорее бы наступило завтра!

68. СНОВА В ДОРОГЕ

И вот я снова в дороге. Зал ожидания переполнен. Сидят на лавках, на чемоданах и просто-на полу. Рядом со мной, почти у самой двери, прижав к себе, как младенца, желтый баул, дремлет старуха в истершейся бархатной шубейке. Она то и дело вздрагивает, приоткрывая глаза, шарит вокруг рукой, чтобы увериться, что по-прежнему сидит на вокзальной скамье, что по-прежнему у ног притулился сундучок, а на коленях – баул. «Не слыхали, – спрашивает она, – на Киев поезд…» – и, не дождавшись ответа, опять дремлет. По другую сторону от меня спит пожилой крестьянин. Он спит, откинув голову и прикрыв лицо газетой, словно стоит июльский зной и не дают покоя мухи.

Январь на исходе. Из дверей по ногам тянет холодом. Снаружи, в чутком морозном воздухе, протяжно перекликаются гудки, подолгу дрожит звук станционного колокола. Кряхтя, отходит тяжелый состав, все учащается, учащается дыхание паровоза, вагоны, гремя, пробегают мимо, и стук колес замирает где-то вдалеке. Дорога, дорога впереди…

Бам-м! Колокол мгновенно расплескал тишину. В зале уже никто не спит – начинается посадка на киевский поезд. Моя соседка беспомощно озирается и, видно, так напугана, что уже не в силах испугаться еще больше, когда я хватаю ее сундучок. Она только покрепче прижимает к груди свой желтый баул и почти бежит за мною, приговаривая на ходу: «Вот спасибо! Вот уж спасибо!» Кажется, этой жаркой благодарностью она хочет обезоружить меня на случай, если я схватил ее багаж с недобрыми намерениями.

Втискиваю старушку в вагон, пробираюсь и сам. Кидаю свой чемодан и рюкзак на верхнюю полку, спутнице занимаю место внизу, у окна.

Постепенно вагон затихает. Где-то в конце его женщина уговаривает малыша утихомириться, в другом конце дружно храпят. Мерно покачивается вагон, стучат колеса, и вот уже ничего не остается, кроме этого ровного, усыпляющего стука…

– Приехали, граждане! Просыпайтесь: Киев!

Проводник идет по вагону и простуженным голосом сообщает, что мы прибыли. Но все и без него давно проснулись. Кругом суета, говор, кто-то стучит в окно, кто-то из встречающих уже прорвался в вагон и принес с собою струю морозного воздуха.

Соскакиваю со своей полки. Мои сборы короткие: чемодан в руки, рюкзак за плечи – и можно идти. Со всех сторон подталкивают, поторапливают, в вагоне полно встречающих – они спешат навстречу, мешая выйти. Наконец выбрался. Соскакиваю на перрон. Оглядываюсь, вдыхаю утренний холод. Сна как не бывало. Кругом все сине, морозно, по-утреннему неярко светят фонари. И вдруг – что за странность, как будто меня тронули за ногу! Оборачиваюсь, наклоняюсь – из-под вагона виднеется чья-то голова, плечи, маленькие цепкие руки пытаются ухватить мой сапог.