На экране что-то красное, пульсирующее и расплывчатое. Переход камеры: улыбающаяся до ушей женщина прижимает к себе младенца.

— Кое-кто из таких малышек вырастет в медсестер, в учительниц или музыкантш. Когда-то одна из них может даже стать президентом.

Снова наплыв на розовое нечто, заполняющее экран.

— Но эта маленькая никогда не станет большой. Завтра ее убьют. А ее мать говорит, это не преступление.

Переключив каналы, он нашел «Я люблю Люси», великолепную пустышку для фона, потом вошел в программу на компьютере и сел работать.

Через два часа выискивания ошибки в каких-то сто долларов по кажущимся бесконечным столбцам цифр у него разболелась голова. Встав, он вышел во двор.

Ему не хватало сада, не хватало настоящих английских газонов с настоящей английской травой. Здесь трава была жухлой, коричневой и скудной, деревья поросли бородатым испанским мхом — ни дать ни взять чужие из фантастического фильма. Он пошел по просеке в лес за домом. За деревьями, прячась то за одно, то за другое, скользило что-то серое.

— Кис-кис-кис, — позвал Рейган. — Иди сюда, кисонька.

Подойдя к дереву, он заглянул за него. Кот — или что бы там оно ни было — исчез.

Что-то ужалило его в щеку. Бездумно его прихлопнув, он опустил руку — только чтобы обнаружить, что она испачкана кровью, а на ладони у него подергивается наполовину раздавленный москит.

Вернувшись на кухню, он налил себе чашку кофе. Он скучал по чаю, но здесь у чая был другой вкус.

Дженис вернулась около шести.

— Как прошло? Она пожала плечами:

— Нормально. — Да?

— Да. На следующей неделе придется поехать еще, — сказала она. — Для контрольной проверки.

— Чтобы убедиться, что в тебе не оставили инструментов?

— Для чего-нибудь.

— Я приготовил спагетти с болонским соусом, — сказал Рейган.

— Я не хочу есть, — ответила Дженис. — Пойду лягу. Она поднялась наверх.

Рейган работал, пока цифры не поплыли у него перед глазами. Поднявшись наверх, он на цыпочках вошел в темную спальню. В лунном свете стащил одежду, бросая ее как попало на ковер, и скользнул под простыню.

Он ощущал лежащую рядом Дженис. Ее тело подрагивало, подушка была мокрой.

— Джен?

Она лежала к нему спиной.

— Это было отвратительно, — прошептала она в подушку. — Так больно. И настоящее обезболивающее или еще что-нибудь мне не дали. Сказали, если я хочу, можно сделать укол валиума, но анестезиолога у них больше нет. Врачиха сказала, он не выдержат давления и вообще это стоило бы лишних двести долларов, а никто не хочет платить… Так было больно. — Она теперь рыдала, выдыхая слова, будто их из нее рвали клещами. — Так больно.

Рейган встал.

— Ты куда?

— Я не обязан это слушать, — сказал Рейган. — Я правда не обязан это выслушивать.

В доме было слишком жарко. В одних трусах Рейган спустился вниз. Когда он вошел в кухню, босые ступни, прилипая к линолеуму, издавали чавкающие звуки.

Дверка одной мышеловки была закрыта.

Он взял эту ловушку, которая теперь была чуть тяжелее, чем раньше, и осторожно приподнял дверку. На него уставились два глаза-бусинки. Светло-бурый мех. Он снова закрыл дверку и услышал царапанье изнутри.

И что теперь?

Он не может ее убить. Он никого и ничего не способен убить. От зеленой мышеловки запахло едким, дно стало липким от мышиной мочи. Держа на вытянутой руке, Рейган вынес ее в сад.

Поднялся легкий ветерок. Луна была почти полная. Опустившись на колени в жухлую траву, он осторожно поставил мышеловку на землю.

Потом открыл дверку из маленького зеленого пенала.

— Беги, — прошептал он, стесняясь звука собственного голоса под открытым небом. — Беги, маленькая мышка.

Мышь не шевельнулась. Он видел лишь кончик ее носа у дверки мышеловки.

— Давай же, — подстегнул Рейган.

Ярко сияла луна. Ему было видно все до последней детали, очерченное светом и тенью, но лишенное красок.

Он подтолкнул мышеловку ногой.

Тогда мышь шмыгнула на волю. Она выскочила из мышеловки, на мгновение остановилась, повернулась и побежала в лес.

Потом снова остановилась. Поглядела в сторону Рейгана. Рейган был убежден, что она смотрит прямо ему в лицо. У нее были крошечные розовые лапки. Рейган испытал почти отеческое чувство. И мечтательно улыбнулся.

Стремительный росчерк серого в ночи, и, тщетно трепыхаясь, мышь повисла в пасти большого серого кота, глаза которого горели зеленым огнем. А потом кот исчез под кустами.

Рейган было подумал, не погнаться ли за котом, не попытаться ли освободить мышь из его зубов…

Из леса раздался резкий вскрик. Просто ночной звук, но на мгновение Рейгану показалось, что прозвучал он почти по-человечески, точно женщине сделали больно.

Маленькую пластмассовую мышеловку он зашвырнул как можно дальше. Он надеялся услышать удовлетворительный стук, когда она обо что-нибудь ударится, но она беззвучно пропала в кустах.

Тогда Рейган вернулся в дом и плотно закрыл за собой дверь.

… и моря перемены

Этот рассказ я написал в квартирке на верхнем этаже крохотного дома, бывшего каретного сарая в Эрлзкурт. Его вдохновила статуэтка Лайзы Снеллйнгс и воспоминание о пляже в Портсмуте, когда я был ребенком: ноющее дребезжание, какое издает море, когда волны скатываются с гальки. В то время я писал последнюю часть «Песочного человека», которая называлась «Буря», и отрывки шекспировской пьесы дребезжат и через нее тоже, так же, как дребезжали, трещали и гремели тогда у меня в голове.

Самое время записывать —
Нынче, под шорох гальки и шорох волн,
Под моросящий дождик — холодный, холодный,
Тихонько стучащий по жестяной крыше.
От этого стука не слышно собственных мыслей,
А ветер негромко скулит. Уж поверьте,
Сейчас
Сползти бы мне к черным волнам,
Но это же глупо — уж слишком черны тучи.
«К Тебе взываем — преклони
Свой слух, и моряков храни».
Старинный гимн поневоле пришел на ум —
Вот-вот он сорвется с губ,
А может, уже сорвался, право, не знаю.
Не стар я, но, пробуждаясь, терзаюсь болью —
Обломок погибшего корабля.
Взгляните на эти руки,
Их волны морские ломали:
Пальцы искривлены,
Словно солью морской изъеденные коряги.
Сколько таких после шторма
Валялось на берегу!
Перо я держу по-стариковски…
Отец мой такое море звал «вдоводелом».
Мать говорила: «Море — всегда „вдоводел“,
Даже когда оно — серое, гладкое, словно небо».
И была моя мать права —
Отец утонул в полный штиль.
Интересно — вынесло кости его на берег?
Можно ли их опознать?
Ведь они уж
Искривлены и до блеска наглажены морем.
Мне было семнадцать тогда,
И я был нахален,
Как каждый мальчишка,
Готовый любиться с морем!
Я матери обещал — моряком не стану,
Она меня отдала учиться торговле
В писчебумажную лавку.
Дни проходили
Средь стопок бумаги и связок перьев…
Но когда она умерла — на ее сбереженья
Я купил себе лодку. Я отыскал отцовы
Пыльные сети и верши его на омаров,
Набрал трех матросов (все старше меня) —
И забыл про чернила и перья.
Были хорошие месяцы, были плохие.
Море было холодным, холодным,
Море было — горечь и соль,
Руки сети стирали в кровь,
Каждый линь — опасный убийца.
И это бы я не сменял
Ни на что на земле… тогда.
Морская соль пропитала мой мир,
И казалось — я буду жить вечно.
Я буду носиться с волны на волну —
Под крепким ветром,
Под солнцем, что бьет в спину,
Я буду лететь быстрей,
Чем на конной четверке,
По волнам в кипенной пене!
Вот это — жизнь!
Море капризно, и этому учишься быстро.
В день, о котором пишу,
Переменчивым было оно и насмешливо-злым.
Дул ветер, казалось, со всех сторон разом,
Буянили волны, я моря не мог понять.
До берега — далеко… и тут я увидел руку.
Что-то, что поднималось из серой воды.
Я вспомнил отца — бросился на нос
И закричал в голос.
Нет ответа — лишь одиночество чаячьих криков.
(Белые крылья биеньем заполнили воздух.)
И вдруг
Гик деревянный ударил меня в затылок.
Медленно — помню — ко мне приближалось холодное море —
И обняло, и поглотило, и мной овладело.
Во рту — вкус соли.
Морская вода и кости —
Вот и весь человек:
Так говорил мне в детстве торговец
Из лавки писчебумажных товаров.
Я думал — не зря же воды,
Вырываясь из женского чрева,
Готовят наше рожденье.
Наверное, воды эти на вкус —
Точь-в-точь как морская соль.
Наверное, я вспоминал и свое рожденье.
Подводный мир был расплывчат —
Холодный, холодный…
Наверно, я вправду не видел ее — трудно поверить.
Безумие, бред, или воздуха не хватало,
А может, и просто удар — вот и все виденье.
Но снится она до сих пор мне,
И в этих снах — несомненна.
Древняя, словно море, юная, словно пена,
Искала глазами раскосыми —
И глядела.
И я понял: я нужен ей.
У морских обитателей нет, говорят, души,
А может, море — одна большая душа,
Они ею дышат, и пьют ее, и живут в ней.
Я нужен был ей. И она б своего добилась,
В том нет сомненья.
И все же, и все же…
Вытащили меня — и жали на грудь раз за разом,
Пока я не выблевал воду морскую
На мокрые камни.
Холодно, холодно было, трясло и знобило…
Сломаны руки были, извернуты ноги —
Словно бы я поднялся из вод глубоких.
Статуэтки из кости моржовой,
Из темного плавня — кости мои,
Это всего лишь резьба, что под плотью скрыта.
Лодка моя не вернулась.
Команды никто не видел.
Долгие годы живу попеченьем деревни:
Да ведь и сами они живут лишь милостью моря.
Годы прошли — чуть не десять,
Здоровые женщины презирают меня и жалеют.
За стенами дома ветер не плачет — воет,
Швыряет ливнем в крышу, обшитую жестью,
Крушит черепицу, разносит камень и глину.
«К Тебе взываем — преклони
Свой слух и моряков храни».
Поверьте: мне бы сегодня спуститься к морю,
Сползти на руках и коленях,
Отдаться воде, темноте —
И деве морской.
Ей позволить сорвать плоть
Со сросшихся криво костей,
Обратить меня в драгоценность резную,
Роскошную, страшную… Да, но это же глупо!
И шепчется со мною голос шторма.
И шепчется со мною голос брега.
И шепчется со мною голос моря…