— Так… так хорошо? — Да.
Он закачался на коленях, толкая все глубже. Она при этом ритмично охала.
— Хватит, — сказала она несколько минут спустя.
Он вышел, и, перекатившись на спину, она стянула с его пениса грязный презерватив, бросила его на ковер.
— Теперь можешь кончить, — разрешила она.
— Но я не готов. Мы могли бы заниматься этим еще несколько часов.
— Мне все равно. Кончи мне на живот. — Она ему улыбнулась. — Заставь себя кончить. Сейчас же.
Он помотал головой, но его рука уже возилась с пенисом, дергала взад-вперед, пока из головки ей на грудь и живот не брызнула блестящая белая жидкость.
Опустив руку, она лениво растерла по коже сперму.
— Думаю, теперь тебе пора идти, — сказала она.
— Но ты же не кончила. Разве ты не хочешь, чтобы я помог тебе кончить?
— То, чего хотела, я уже получила.
Он растерянно помотал головой. Его пенис обмяк и съежился.
— Мне следовало бы знать, — недоуменно пробормотал он. — А я не знаю. Я не знаю. Я ничего не знаю.
— Одевайся, — сказала она ему. — И уходи.
Он деловито оделся — начав с носок. Потом наклонился ее поцеловать.
Она отстранилась.
— Нет, — сказала она.
— Могу я снова тебя увидеть? Она покачала головой:
— Не думаю. Его трясло.
— А как же деньги? — спросил он.
— Я уже тебе заплатила, — ответила она. — Я тебе заплатила, когда ты вошел. Разве ты не помнишь?
Он кивнул — как-то нервно, словно не мог вспомнить, но не решался это признать. Потом охлопал карманы, пока не нашел конверт с банкнотами, а тогда еще раз кивнул.
— Я чувствую себя таким опустошенным, — жалобно сказал он.
Она едва заметила, как он ушел.
Она лежала на кровати, положив руку на живот. Высыхая, его сперма холодила ей кожу. Умом она пробовала его на вкус. Она смаковала каждую женщину, с которой он спал. Она пробовала, что он делал с ее подругой, улыбаясь про себя мелким извращениям Натали. Она обсосала тот день, когда он потерял свою первую работу. Она почувствовала на языке утро, когда он проснулся еще пьяный в своей машине посреди ржаного поля и, ужаснувшись, поклялся никогда больше не притрагиваться к спиртному. Она знала его настоящее имя. Она помнила имя, которое когда-то было вытатуировано у него на предплечье, и знала, почему оно не могло там остаться. Она ощутила цвет его глаз изнутри и поежилась от посещающего его кошмара, в котором кто-то заставлял его носить во рту рыбу-иглошипа, и от которого он ночь за ночью просыпался, задыхаясь, как от удушья. Она смаковала его пристрастия в еде и голод по вымыслам и открыла для себя темное небо, в которое он смотрел маленьким мальчиком и видел там звезды и удивлялся их огромности и бесконечности, — воспоминание, которое он сам потерял.
Она давно обнаружила, что даже в самом незначительном, малообещающем материале можно отыскать истинные сокровища. И он тоже обладал небольшим талантом, хотя так его и не понял и, кроме секса, ни для чего другого не использовал. Купаясь в его воспоминаниях и мечтах, она спрашивала себя, будет ли он по ним скучать, заметит ли когда-нибудь, что они исчезли. И тогда, содрогаясь в экстазе, она кончила — чередой ярких вспышек, которые согрели ее и позволили выйти из тела, погрузившись в восхитительное ничто малой смерти.
Из переулка внизу донесся грохот. Кто-то наткнулся на мусорный бак.
Сев, она стерла с кожи липкое. А потом, не приняв душ, снова начала одеваться. Неспешно, сосредоточенно, начав с белых хлопковых трусиков и закончив вычурными серебряными серьгами.
Младенчики
Несколько лет назад ушли все животные.
Однажды утром мы проснулись, а их больше нет. Они не оставили нам записки, даже не попрощались. Мы так и не разобрались, куда они делись.
Нам их не хватало.
Кое-кто из нас думал, что это конец света, но нет. Просто животных больше не было. Не было кошек и кроликов, не было собак и китов, не было рыбы в морях, не было птиц в небе.
Мы остались совсем одни.
Мы не знали, что делать.
Сколько-то времени мы бродили потерянно, а потом кто-то решил, что отсутствие животных еще не повод менять нашу жизнь. Не повод менять диету или перестать тестировать продукты, которые могут причинить нам вред.
В конце концов, ведь есть еще младенцы.
Младенцы не разговаривают. Едва могут двигаться. Младенец — это не разумное, мыслящее существо.
Мы делали младенцев.
И мы их использовали.
Одних мы ели. Детское мясо нежное и сочное.
На других мы ставили опыты.
Мы заклеивали им глаза, чтобы они оставались открытыми, и по капле капали в них моющие средства и шампуни.
Мы наносили им шрамы и обливали кипятком. Мы их обжигали. Мы ставили им скобки и вживляли в мозг электроды. Мы имплантировали, мы замораживали и облучали.
Младенцы дышали нашим дымом, по венам младенцев текли наши наркотики и лекарства, пока они не переставали дышать или кровь не сворачивалась.
Конечно, это было нелегко, но ведь необходимо.
Никто не мог бы этого отрицать.
Если животные ушли, что нам еще оставалось?
Разумеется, кое-кто жаловался. — Но ведь такие всегда находятся.
И все вернулось в обычную колею.
Вот только…
Вчера все младенцы ушли.
Мы не знаем, куда они подевались. Мы даже не видели, как они ушли.
Мы не знаем, что нам без них делать.
Но мы что-нибудь придумаем. Люди — смышленые. Вот что ставит нас на ступеньку выше животных и младенцев.
Мы найдем какой-нибудь выход.
Мистерии убийства
Все это правда.
Десять лет назад, год туда, год сюда, я вынужденно застрял вдали от дома, в Лос-Анджелесе. Стоял декабрь, погода в Калифорнии держалась приятно теплая. Англию же сковали туманы и метели, и ни одному самолету не давали посадки. Каждый день я звонил в аэропорт, и каждый день мне говорили «ждите».
Так продолжалось почти неделю.
Мне было чуть за двадцать. Оглядываясь сегодня на себя тогдашнего, я испытываю странное и не совсем приятное чувство: будто свою нынешнюю жизнь, дом, жену, детей, призвание непрошено получил в подарок от совершенно чужого человека. Я мог бы с чистым сердцем сказать, что ко мне это отношения не имеет. Если правда, что каждые семь лет все клетки нашего тела умирают и заменяются другими, то воистину я унаследовал мою жизнь от мертвеца, и проступки тех времен прощены и погребены вместе с его костями.
Я был в Лос-Анджелесе. Да.
На шестой день я получил весточку от старой приятельницы из Сиэтла: она тоже сейчас в Лос-Анджелесе и через знакомых узнала, что и я здесь. Не хочу ли я приехать?
Я оставил сообщение на ее автоответчике: конечно, хочу.
Тем вечером, когда я вышел из гостиницы, где остановился, ко мне подошла невысокая блондинка. Было уже темно. Она всмотрелась в мое лицо, точно пыталась понять, подходит ли оно под описание, а потом неуверенно произнесла мое имя.
— Это я. Вы подруга Тинк?
— Ага. Машина за домом. Пошли. Она правда очень хочет вас видеть.
Машина у женщины оказалась длиннющая, почти дредноут, такие, кажется, бывают только в Калифорнии. Пахло в ней потрескавшейся кожаной обивкой. Поехали оттуда, где бы мы ни были, туда, куда бы ни направлялись. В то время Лос-Анджелес для меня был полной загадкой, и не рискну утверждать, что сейчас понимаю его намного лучше. Я понимаю Лондон, Нью-Йорк и Париж: по ним можно ходить, почувствовать город всего за одну утреннюю прогулку, быть может, сесть в метро. Но Лос-Анджелес — сплошь машины. Тогда я еще совсем не умел водить, даже сегодня ни за что не сяду за руль в Америке. Воспоминания о Лос-Анджелесе связаны для меня с поездками в чужих машинах, с полным отсутствием ощущения города, взаимосвязи людей и места. Правильность улиц, повторяемость зданий и форм лишь привели к тому, что, когда я пытаюсь вспомнить этот город как целое, у меня перед глазами встает безграничное скопление крохотных огоньков, которые я в свой первый приезд однажды вечером увидел с холма Гриффит-парк. Это одно из самых прекрасных зрелищ, какие мне доводилось видеть.