Она опять ускользнула, а я, окончательно ослабев, рухнул на пол. Больно приложился виском о твердый земляной пол, но тут же ощутил блаженную прохладу от соприкосновения горящей щеки с прохладной сырой землей.

Глаза закрывались сами собой. Было сложно держать веки открытыми.

Теперь я видел перед собой только чьи-то ботинки, но они меня уже мало интересовало. Сколько я ни пытался, все-таки не мог держать глаза открытыми.

В тот же миг меня подняли с пола, придерживая за руки по обе стороны, и я задохнулся от боли.

А еще впервые в жизни услышал, как изворотливо и от всей души матерился мой собственный дядя. Сэр Филипп Честертон, которого наградила рыцарским титулом сама королева, теперь матерился, как последний сапожник в порту Ливерпуля.

Этого просто не может быть.

Наверное, он тоже — всего лишь очередная галлюцинация.

Мир сузился до тонкой черной полосы, а потом померк полностью.

* * *

Доктор Хуссейни сказал, что всему виной вирусы и нервы.

Ну, а что еще мог сказать тюремный доктор, верно? Не сдавать же собственных сослуживцев, которые добавили мне травм перед тем, как закрыть в карцере. А побои, которые он снял с меня, все равно приписали многочисленным случившимся во внутреннем дворе дракам.

Тому пацану с заточкой, который польстился легкими деньгами, все равно пришлось куда хуже, чем мне. Его тоже отправили в карцер, где он провел куда больше дней, чем я. Это не ради него подняли на уши всю британскую дипломатическую миссию в Северной Африке.

По крайней мере, дядя мне не привиделся. А вот появление Элен могло быть всего лишь игрой моего воображения. Подумать только, женщина и в арабской тюрьме? Не могла ведь она и ее организация стать настолько значимой для Туниса, что ей позволили даже это?

Или могла?…

После чудесного освобождения из карцера, я довольно долго провалялся в лихорадке и беспамятстве прямо в медблоке под постоянным наблюдением Хуссейни. Когда температура пошла на убыль, док дал добро на то, чтобы я вернулся обратно в камеру.

Сегодня этот день настал.

— Помочь встать?

Поначалу я от помощи отказался, но когда даже сесть не получилось с первого раза, все-таки схватился за крепкую руку доктора и сел. Дышал я часто и неглубоко. Ребра были обмотаны тугим бандажом.

К этому дню заплывший глаз уже полностью открылся — отек спал за время лихорадки. Хотя синяки на лице, наверное, еще остались.

— Идти сможешь? — спросил Хуссейни.

Я поднялся на ноги и на миг ослеп от боли. Сделал шаг по медблоку, прихрамывая на правую ногу. Чудовищные ощущения. Ладно, никто не просит сегодня бежать марафон. Всего-то и надо, что доковылять до камеры и можно будет не шевелиться до завтра.

— Слушай, ты прям как верблюд в пустыне. Молодец, — сказал Хуссейни и крикнул надзирателю.

— Почему «верблюд»? — спросил я, едва дыша.

— А те тоже едва живыми иногда доходят до оазисов. Вот и ты также прешь к своей цели, невзирая ни на что.

— Спасибо… Наверное.

Когда явился надзиратель, я попрощался с доктором, но он отмахнулся, сказав, что он еще сам зайдет ко мне в камеру.

Что-то новенькое.

Коридор с рисованными сборщиками апельсинов тянулся бесконечно. Я прошел мимо решетчатой двери пятой камеры, потом четвертой.

Возле решетки второй камеры я привычно остановился. Но надзиратель качнул головой и показал взглядом идти дальше.

Не знаю, кто первым крикнул: «Давай, Бекхэм!» — но этот крик захватил остальные камеры также быстро, как пожар сухую траву. Разумеется, все знали о моих стремлениях попасть в первую камеру. Как и о том, что это не должно было никогда произойти.

Так, под свист и аплодисменты, я и ввалился в первую камеру.

И лишь преодолев порог, моментально рухнул на первый ярус ближайшей ко входу кровати. Пот катился градом, по ощущениям ребра не только впились, но уже и проткнули насквозь легкие. Хотелось вздохнуть полной грудью, но боль и бандаж на ребрах не давали этого сделать.

Задним умом я понимал, что эта кровать была явно чья-то, но я просто больше не мог шевелиться. Путь до камеры выпил из меня все силы. Я скорее убью кого-то чем, встану. Вот так лежа и убью.

— А ты живучий, англичанин.

Я медленно повернул голову на звук — тошнота накатывала прибоем.

Возле кровати стоял сам Джаммаль Фарадж. Рядом суетился хозяин койки, он спешно забирал свои вещи и перебирался куда-то вглубь.

Что, даже бить никого не придется?

Фараджу пододвинули пластиковый стул, и он опустился, не глядя, как король на трон. Вытянул и скрестил перед собой длинные ноги. Ему, черт возьми, только трубки и коньяка не хватало. Этот мужчина провел за решеткой целых семь лет, но, кажется, ни на одну минуту за все это время не изменил своим властным привычкам.

Фарадж молчал, и тишина непривычно давила на уши. Может быть, я все-таки оглох, как и грозился Хуссейни? Но ведь только что слух был.

Ах, нет. Я же в первой камере, вот откуда тишина. Это во второй никогда не бывало тихо. А как иначе? Если запереть пятьдесят мужчин в одном помещении, тихо не будет.

В первой же сидели только двадцать заключенных, почти ничего, если сравнивать с остальными. И все они беспрекословно подчинялись Фараджу. Так что ничего удивительного в том, что они сидели как мыши.

Надзиратель, который привел меня, деликатно кашлянул и заключенные первой камеры дисциплинировано вышли на утреннюю прогулку.

Охренеть.

Джаммаль Фарадж остался.

Капран первой камеры дождался, пока мы остались одни, подвинул стул еще ближе к кровати и сказал с легкой полуулыбкой на губах:

— Знаешь, англичанин, Аллах любит испытывать людей на прочность. Но Он милостив и никогда не посылает нам преграды, с которыми мы не в силах справиться. Я рад, что ты перестал драться ради драки и прекратил наказывать себя за ошибки прошлого. Пока ты здесь, со мной, в первой камере заруби себе на носу — только за правду бей первым, а за чужую ложь даже не сражайся. Всегда проиграешь.

— Я не верю в Аллаха, — проскрипел в ответ.

— Человек не может жить без веры. Во что-то ты же должен верить, англичанин?

— Я верю в силу. Деньги.

— Сила не даст тебе спокойствия, — покачал седой головой Фарадж. — А деньги толкают на безрассудства. Найди то, что даст тебе равновесие. Найди это в себе.

— Во мне ничего не осталось.

— Ты сидишь тут всего полтора месяца. Вспомни, кем ты был или кем хотел стать. Вспомни, что ты желал всем сердцем, но так и не сделал. И стремись к этому. А пока, я думаю, тебе есть, что рассказать мне, англичанин. Или мне лучше называть тебя «Бекхэм»? — спросил он с кривой ухмылкой.

Я рассказал ему все.

Глава 31. Элен

Если поначалу наличие охраны меня озадачило, то довольно скоро вопросы о том, зачем Филипп Честертон первым делом нанял для меня охрану, у меня отпали.

Впервые на наш кортеж напали сразу после моей официальной пресс-конференции. Стоило во всеуслышание объявить о целях и дальнейших действиях фонда, как на обратном пути нашу машину протаранила легковушка.

Разумеется, полиция Туниса не нашла умышленного действия в обыкновенном ДТП.

Дальше было только хуже.

В прессе прокатилась волна публикаций, которые смешивали фонд с грязью. СМИ плясали под дудку правящей семьи Амани, так что в этом не было ничего удивительного в том, что газеты перевернули все с ног на голову, заявив, что благородность фонда мнимая, а на самом деле, спасенных сирот мы отдаем на растерзание богачей.

Но кровь убитой девочки, обнаруженная на личном аэродроме шейха, переломила ход расследования. Умолкли «желтые» газетенки. А работники фонда получили разрешение опросить беженцев в том самом лагере «Юнисефа» на границе с Ливией, в котором я когда-то работала и где впервые познакомилась с Замирой Мухаммед.

Я не могла отправиться туда же вместе с ними, так что все, что мне оставалось, это только денно и нощно следить за отчетами сформированной группы. Деньги творили чудеса, и свидетели все-таки нашлись. И потом они вспомнили то, о чем забыли упомянуть раньше.