Ляпсус поставил чашку с блюдцем на коричневую стеклянную поверхность столика.

— Хотите забрать их — я имею в виду кошек?

— В таком состоянии я вряд ли смогу с ними справиться, — ответил я. — Возможно, как-нибудь потом.

— Я уверен, что Джозефин с радостью их вам вернет.

— А разве они не у вас?

— Я должен вам кое-что объяснить.

И он объяснил. Его рассказ занял довольно много времени, однако если отбросить многочисленные эвфемизмы и уклончивые выражения, суть сводилась к следующему: связанные с похоронами Лили хлопоты естественным образом вынудили Ляпсуса и Джозефин общаться больше обычного. Впрочем, встретились они только в день похорон. И хотя у обоих были друзья и любовники, которые могли их утешить, они обнаружили, что их, как всяких убитых горем родителей, влечет друг к другу сила, порожденная общей бедой. Вскоре они расплакались, обнялись и к концу того ужасного дня оказались в постели.

(Воссоединение родителей в сентиментальном танце на свадьбе дочери было одним из самых частых ночных кошмаров Лили, однако я не стал прерывать Ляпсуса, чтобы сообщить ему об этом.)

Ляпсус по-прежнему проживал в перестроенной конюшне, где Лили провела первые два года жизни. Через неделю после похорон туда переехала и Джозефин. Возможно, Ляпсус и был единственной ошибкой Джозефин, но, похоже, время от времени она была не прочь ее повторить, — хотя Лили в этом убедиться уже не могла. Я понимаю это так: чтобы залечить вызванные утратой душевные раны, Джозефин требовалось немного мужской основательности, которой у Ляпсуса было не занимать. И хотя именно из-за этой дубовой основательности она когда-то ушла от него, сегодня это качество не убавляло его привлекательности.

Их примирение продлилось два месяца, после чего Джозефин снова от него ушла, вернувшись в свой старый дом в Хэмпстеде. Кошек она забрала с собой, хотя Ляпсус пытался было возражать, ведь они ему особенно полюбились. С того дня общение между бывшими супругами свелось к минимуму.

— Хаос слишком растолстел, потому что Джозефин их перекармливает.

Сказав это, он принялся рассматривать свои начищенные до блеска ботинки.

Пора было выяснить, что привело его ко мне.

— Вы хотели мне что-то сказать?

— Нет, на самом деле скорее спросить. Э-э-э… как вы думаете, в тот вечер, когда вы были с Лили в ресторане, она хотела поговорить с вами о чем-то конкретном?

— Определенно.

Он снова взялся за чашку и начал покручивать ее на блюдце так, чтобы ручка останавливалась через каждые девяносто градусов: 12 часов, 3 часа, 6 часов, 9 часов.

— О чем же?

— Наверное, о чем-то, что касалось только нас с Лили.

— Конечно, — быстро сказал он.

Он поставил чашку и блюдце на место. Чай он весь выпил. У него не было причин снова брать их в руки, кроме, может быть, инстинктивного побуждения виновато крутить что-то в руках.

— Но если бы вы сочли возможным мне об этом рассказать, я был бы вам очень признателен.

— О вас мы не говорили, не беспокойтесь.

Было очевидно, что его что-то беспокоит.

— Нет-нет, я не об этом.

— И о Джозефин тоже не говорили.

— Я имею в виду саму Лили. Успела ли она рассказать вам что-нибудь о себе?

— А вы намекните мне, что она, по вашему мнению, могла бы мне рассказать, и тогда я смогу ответить на ваш вопрос.

— Мне, в общем, и не надо знать, о чем она могла вам рассказать. Я и так знаю. Мне лишь интересно, посчитала ли она уместным сообщить вам об этом… действительно ли хотела сказать вам об этом… действительно ли вы были в это как-то посвящены.

— Роберт, — произнес я, — вас действительно трудно понять. Что вы имеете в виду?

— Значит, она не сказала, — заключил он.

— О чем не сказала?

— Если бы она вам сказала, то вы бы точно знали, о чем идет речь. — Он поднялся. — Большое спасибо за чай, — поблагодарил он. — Похоже, вы ответили на мой вопрос. Не провожайте, я найду выход. Приятно было повидаться, Конрад.

— О чем она должна была мне сказать? — спросил я.

— Вы сами все скоро узнаете. И думаю, будет лучше, если вы услышите об этом не от меня.

— А вам не интересно, как мы вас называли? — крикнул я ему вслед. — Мы с Лили?

— Как? — спросил он, неловко поворачиваясь в дверях.

— Ляпсус.

— Правда? — медленно проговорил он. — Что ж… — Он снова повернулся к выходу. — Оригинально.

18

После ухода Ляпсуса у меня было достаточно времени, чтобы поразмыслить о нашем разговоре. Ляпсус определенно знал что-то важное, но не желал мне говорить, или, скорее, не желал, чтобы я узнал об этом от него. И все это было как-то связано с тем, что Лили хотела обсудить за ужином. Я предположил, что она хотела сообщить об изменении завещания, добиться своего рода устной договоренности. Может, Ляпсус намеревался оспорить завещание?

Выход у меня оставался только один. У разведенных есть безусловно слабое место: их бывшие. Если Ляпсус не хотел со мной откровенничать, мне достаточно было сообщить Джозефин о его неразговорчивости, и она, по моим расчетам, почти наверняка все выложила бы мне. Я просто предоставил бы ей дополнительную возможность выплеснуть накопившуюся злость.

Джозефин, благополучно закончив карьеру оперной певицы, переквалифицировалась в писательницу. За два года она написала свой первый роман, «Имбирь». Сто восемьдесят страниц размеренного слезливого притворства. Всегда и везде ее главным девизом было: «Пожалейте меня, я так страдаю!» Но Джозефин вовсе не страдала — наоборот, все вокруг ее постоянно баловали, даже критики (преимущественно женщины). (По-моему, критики были ей просто благодарны за то, что она не вывалила на них очередные мемуары оперной примадонны.) Я читал, что «готовился к изданию» ее второй роман, «Парча».

После смерти Лили Джозефин прожила с Ляпсусом два месяца. Если секрет стал Ляпсусу известен в этот период, значит, и она должна была о нем знать. Скорее всего Джозефин первая об этом узнала. Ляпсус никогда не получал информацию о событиях в жизни Лили из первых рук.

Последний раз я виделся с Джозефин примерно за два месяца до разрыва с Лили. Джозефин заехала за дочерью, чтобы отправиться с ней в ресторан (гораздо более дорогой, чем тот, в который она повела бы нас обоих). Тогда мы уже считали друг друга врагами, хотя никогда ничего на сей счет вслух не высказывали: ей казалось (возможно, вполне справедливо), что я был недостаточно хорош для Лили — мне не хватало не то настоящих мужских, не то отеческих качеств. С точки зрения Джозефин, Лили был нужен человек, который привел бы ее к генетически обусловленному успеху на сцене, а не на ТВ. Я же олицетворял для нее ТВ.

Лили откровенно давала мне понять, что хочет стать знаменитой, во-первых, и хорошей актрисой, во-вторых. Однако матери она постоянно жаловалась на недостаток работы, которая бы по-настоящему приносила удовлетворение. Затем она распространялась о высоких гонорарах за рекламу хлопьев, говорила о появлявшемся у нее в результате свободном времени, которое позволяло искать что-то действительно стоящее. И Джозефин этому верила: Лили блестяще исполняла свою роль. Роль пробивающейся актрисы; я же представал душителем талантов.

Я уверен, что Джозефин отчасти винила меня в том, что ее дочь сначала застрелили, а затем обесчестили дешевой посмертной славой. Впрочем, если бы она не винила меня за то, что я выжил, когда ее дочь погибла, это было бы, наверное, неестественно.

Когда я позвонил Джозефин, ее реакция оказалась вполне предсказуемой:

— Ах, Конрад, я собиралась тебе позвонить, как только узнала, что ты поправился.

Я решил не упоминать о визите Ляпсуса, чтобы у меня было время еще немного все обдумать.

— Мне с каждым днем все лучше, большое спасибо. Я хотел предложить вам встретиться ненадолго, чтобы поговорить о Лили.

— Вот как… — произнесла она.

— Мне нужно с вами поговорить.

— Действительно что-то важное?