После смерти Лили удавалось причинить мне больше неприятностей, чем при жизни. (Отныне ничего уже не могло измениться — факты так и останутся фактами. Ее измены стали достоянием вечности.) Я не сомневался, что еще до своей гибели она пересекла ту границу, за которой не было места переживаниям по поводу моих возможных страданий.

Я полностью верил Алану только в одном: Лили сказала ему, что собирается от меня избавиться. В этой моей вере не было никакой логики, просто я испытывал такую боль, что сердцем чувствовал — это правда.

Мне приходилось признать, что Лили умерла, практически наверняка не испытывая ко мне никакой любви, и что, хотя у нее во чреве был ребенок, он мог быть зачат от другого мужчины, — от мужчины, которого она действительно любила и которого она предпочла мне.

Когда Лили позвонила мне и пригласила на ужин, мои бастионы гордого одиночества, которые я успел выстроить за полтора месяца разлуки, рухнули от одного удара ложной надежды — она хочет меня вернуть, хочет покаяться, хочет попросить прощения.

Даже тон, которым она разговаривала со мной по телефону и который вполне объективно отражал состояние наших отношений, не рассеял эту пустую надежду.

Как только Лили меня увидит, думал я, она заговорит искренне. Ей просто не хочется мириться со мной по телефону.

Теперь же вся тщетность моих надежд выступила как никогда отчетливо. Мне только что было предъявлено доказательство: я своими глазами видел того — другого мужчину.

Когда мне позвонила Энн-Мари и предложила приехать, я сказал, что неважно себя чувствую. Мы решили, что будет лучше, если она приедет на следующий день.

Это была самая ужасная ночь с тех пор, как я вышел из комы. На меня навалилось все то, чего я так страшился, и казалось, что мне не на что больше надеяться. Я чувствовал, что меня безжалостно унизили, хотя вокруг не было никаких свидетелей моего унижения. Да и откуда им было взяться? Ведь наиболее значимые события происходили в моей частной версии прошлого. И мы с Лили были единственными обитателями этого воображаемого мира.

Когда я уснул, мне приснилась наша прежняя квартира. Передо мной мелькали сцены из нашего реального прошлого — но пародийные, лишенные всякой достоверности. Снились мне и те эпизоды, в которых я на самом деле участвовать не мог, однако во сне ретроспекция была связной: Лили целует Алана, а затем возвращается домой и целует меня; Лили покупает две бутылки любимой водки Алана, готовясь к его очередному посещению.

Проснувшись, я обнаружил, что бодрствование причиняет мне не меньше страданий, чем вымышленное прошлое сновидений. Я все не мог отделаться от мысли, что к моменту своей смерти Лили меня уже не любила.

Мне казалось, что меня заворачивают в простыню, пропитанную холодным потом.

Может, я заслуживал того, чтобы все это со мной произошло, потому что смеялся над Лили, когда она умирала?

Теперь, в моих фантазиях, она и Алан постоянно смеялись надо мной. В момент ее смерти я оказался виновен в чем-то таком, что во тьме моей спальни казалось сравнимым по тяжести с нажатием на курок того пистолета. Но я узнал о вине самой Лили по отношению ко мне, и поэтому я был почти рад, что тогда не удержался от смеха. Если бы я мог вернуться в прошлое, я бы наверняка снова предпочел смех.

Затем я ощутил, как меня захлестывает новая волна вины: ведь я мог желать подобных вещей, пусть даже гипотетически, из инстинктивного чувства мести. Я был просто подонком, если желал Лили еще большего наказания, ведь она была уже мертва, она уже понесла наказание — смертную казнь.

Был только один способ избавиться от этих ночных страданий, и состоял он в том, чтобы простить в равной степени Лили и самого себя. Но это было невозможно: я по-прежнему любил ее и ненавидел себя.

40

Суббота.

С утра я отправился в спортзал, чтобы подкачать мышцы ног. Теперь они у меня были сильнее, чем до расстрела. Тогда я вообще не занимался никакими физическими упражнениями. Но несмотря на всю мою вновь обретенную мощь, мне было непросто отказаться от инвалидной коляски — как подросшему ребенку от столика с креслицем на колесиках. Коляска прекрасно подходила для многих повседневных занятий — передвижения по квартире, сидения перед телевизором, игр на компьютере. Она также помогала мне воздействовать на эмоции людей. Например, Алан Грей, с его типичной валлийской слезливостью, был тронут историей о похождениях мальчика в инвалидной коляске. Да и костыли были по-прежнему полезны, когда мне приходилось подниматься по лестнице и я мог потерять равновесие. Однако в целом я был в лучшей форме, чем прежде, хотя у меня вырезали около восьми метров кишечника, которые попали в больничный мусоросжигатель и в буквальном смысле вылетели в трубу. К сожалению, в тот момент я находился в коме и не мог сказать хирургам, что хотел бы законсервировать их и поставить дома в банке на полку.

Во второй половине дня приехала Энн-Мари, и я тут же увлек ее в постель.

После секса ее лицо вдруг посерьезнело.

— Конрад, мне кажется, нам надо поговорить.

Она уселась на пол со скрещенными ногами. Я сел на диван.

— Тебе не кажется, что все это произошло между нами слишком быстро? Ты понимаешь, что я имею в виду. Мы оба расчувствовались и…

— Я рад, что это случилось.

— И я, правда.

— Мне нужна именно такая женщина, как ты.

— Но все так перемешалось, с Лили и Уиллом и…

— Я чувствую себя отлично.

— И я, но…

— Что тебя беспокоит на самом деле?

— Я ненавижу жаловаться.

— Может, я смогу тебе помочь?

— Так, неприятности на работе. Тебе необязательно это выслушивать.

— А я не возражаю.

Энн-Мари волновало вовсе не то, что мы так быстро оказались в постели. Просто она хотела убедиться, что ей не нужно круглые сутки изображать передо мной неизменно счастливую женщину. Я позволил ей еще часок поворчать, после чего мы снова занялись сексом.

Воскресенье.

Я счастлив. Очень счастлив. Не был счастливее с того самого дня.

Я даже наполовину решил отказаться от своего нелепого расследования. У меня все равно получалось плохо. Из рук вон плохо. Я не мог относиться к себе серьезно. Я просто хотел, чтобы люди говорили мне правду. Думал, что достаточно попросить, и они все мне выложат. Единственный свидетель, с которым я разобрался профессионально, был Азиф.

И здесь крылась моя слабость. Я знал, что, если не разузнаю подробности о ребенке сейчас, в будущем мне все равно придется к этому вернуться. И если это будущее вдруг станет «нашим» будущим — нашим с Энн-Мари, например, — то мое неведение, мой отказ от расследования сегодня аукнется серьезными неприятностями завтра.

Важно было как можно скорее все узнать или убедиться, что я никогда всего не узнаю.

В воскресенье вечером, когда Энн-Мари отправилась домой, чтобы приготовиться к рабочей неделе, я еще раз перебрал в уме все, что мне стало известно о Лили и ее гибели.

Было очевидно, что Алан и Дороти рассказали мне далеко не всю правду. Нужно было слегка надавить на них.

Один способ такого давления сводился просто к угрозе проинформировать прессу о связи Алана и Лили. Актеры знали, что это никак не украсит их имидж героев воскресных газет для семейного чтения.

Но затем я придумал способ более непосредственного и неприятного воздействия.

Я снял трубку и позвонил сначала в кассу «Барбикана», а затем во множество других театральных касс. Я решил, что непременно должен посетить все вечерние спектакли с Аланом и Дороти в течение ближайших двух недель. «Макбету» было далеко до аншлага, поэтому я мог выбрать себе место почти на каждый спектакль. Я набрал билетов на самые разные места — от галерки до первого ряда, бронируя их под разными вариантами своего имени.

Мне предстояло изрядно позабавиться.

41

Понедельник.