— Извините, — сказал я, чуть не потеряв сознание.

Слишком уж трудно было бороться с сочетанием туалетного запаха (который напоминал мне о том моменте, когда медсестра вынимала из меня катетер и я ощущал этот мясной, мужской, тестостеронный запах мочи) и внешнего вида оружия (сияющего смертоносного металла, которому предстояло помочь мне с моей смертоносной миссией).

Передавая продавцу пачку денег, я не поверил, что могу купить такую вещь настолько дешево: все жестокое совершенство пистолета в обмен на изрезанную полосочками бумагу? На мгновение мне показалось, что мне придется убить его, чтобы спокойно уйти с такой ценной покупкой; его, однако, вполне удовлетворила пачка банкнот. Он дал мне патроны, инструкцию по эксплуатации и каталог; ко всему этому он даже добавил спортивную сумку — чтобы я почувствовал себя настоящим вооруженным грабителем.

После того как сделка состоялась, он стал еще более многословно расхваливать пистолет и все время пытался снова забрать его у меня, чтобы продемонстрировать его удивительные характеристики. Он хотел, чтобы я увидел в нем знатока, но для меня он стоял по ту сторону прилавка; да, я дал ему деньги, потому что это было необходимо, но настоящим хозяином пистолета был я. Он держал пистолет у себя некоторое время как товар; я же вступил в полное владение вещью. Он исказил смысл существования оружия, воспрепятствовал его самореализации; мне же предстояло полностью освободить его.

На середине беседы о достоинствах автоматического огня по сравнению с одиночным режимом, продавец вспомнил о своей криминальной сущности.

— Этот пистолет невозможно отследить, — сказал он. — Пистолет абсолютно чист и нигде не засвечен.

(Ему ли говорить мне о чистоте моего пистолета, самого чистого предмета из всех, что когда-либо попадали мне в руки!)

Джеймз не стал задавать мне никаких вопросов, когда я вышел из паба в юго-восточном Лондоне, держа в руках спортивную сумку, которой у меня раньше не было. На всякий случай я заготовил для него ответ, если бы он спросил, что в сумке, — камкодер; но он и так знал, что я приехал сюда не за тем, что мог бы купить на любой центральной улице. Мы говорили на совершенно отвлеченные темы — о футболе, о политике. Но теперь в нашем разговоре было больше мужского, чем раньше. Ощущал ли я возросшее уважение в том, как он включал сигнал поворота? Возможно. Или даже восхищение в жестком стиле его поворотов? Может быть.

У дома я дал ему необычно щедрые чаевые.

Когда Энн-Мари спросила у меня, что в сумке, я сказал ей, что там вещи из квартиры Лили.

— Дневники, фотографии, которые она не отдала мне, когда я съезжал, — соврал я. — Все в таком роде.

Энн-Мари выглядела разочарованной из-за того, что меня все еще волновало мое прошлое — и другая женщина в этом прошлом. (И что я не собирался показывать ей фотографии или дневники.)

— Я хочу их разобрать, чтобы решить, что выбросить, а что оставить.

Ее улыбка вернулась на место.

Я положил сумку на дно платяного шкафа. Мне кажется, Энн-Мари догадывалась, что в сумке не просто вещи. Когда я клал сумку в шкаф, она видела, что я затолкнул ее дюйма на два дальше, чем следовало бы. Я обращался с «вещами» не как с незначительными предметами, а как с предметами, которые я бы хотел выдать за незначительные. Мое притворное безразличие к этой сумке было слишком наигранным: она оказалась окружена ореолом ложной незначительности. Вместе с тем Энн-Мари была достаточно умна, чтобы дать мне понять, будто мой трюк удался. Она не собиралась тайком забираться в сумку. Вместо этого она собиралась дождаться, когда ее подозрение навалится на меня всем весом и станет невыносимой ношей. Если я хоть чего-то стоил, я бы это почувствовал — она требовала от меня хотя бы такой минимальной чуткости.

Однако при всей ее наблюдательности она упустила из виду одно ключевое обстоятельство: я сам изменился, причем изменился совсем недавно. Было вовсе не удивительно, что Энн-Мари этого не заметила, — она слишком мало знала меня прежним, чтобы сравнить с тем, каким я стал сейчас. К тому же между мной прежним и мной сегодняшним произошло событие такого масштаба, что здесь не помогла бы и крайняя степень близости. Даже Лили, несмотря на все те часы, что она при жизни провела со мной, Лили, с которой мы вместе завтракали и спорили, вместе наслаждались иллюзорным счастьем постельного воркования, радовались и печалились, даже Лили, живая, не смогла бы сказать обо мне ничего определенного. Я стал совершенно непредсказуемым — для самого себя тоже. Некоторые поступки, которые я уже совершил или которые еще задумывал, прежде не вышли бы у меня за рамки мимолетных фантазий: Перегородил мне дорогу на эскалаторе? Умри, гад, умри! Не взглянула на меня, сука? Умри!

Мы прошли в гостиную.

— Чаю? — спросил я.

— С удовольствием, — ответила Энн-Мари.

Я приготовил чай на кухне в полной тишине.

— Вот, — сказал я.

— Спасибо, — поблагодарила она.

У меня возникло ужасное чувство, что скоро нам не о чем будет говорить. Но это потому, что я сам был не до конца искренен, избегая той единственной темы, которая была наполнена для меня смыслом, — избегая разговоров о своем желании кое-кого убить.

66

Понедельник.

Мне нужны были подробности о беременности Лили. На Азифа рассчитывать не приходилось — это я уже понял. И полицейские, судя по всему, не сказали бы ничего нового, по крайней мере мне одному. При помощи прессы из них все же можно было выжать официальное заявление. Но в этом случае Шила Барроуз et all — и другие — снова оказались бы у моего порога, тогда как пока требовалась свобода скромного частного лица. Джозефин, которая знала, пожалуй, больше всех остальных, не стала бы со мной даже разговаривать. Таким образом, оставался только один человек, который мог что-то знать. Мне было необходимо встретиться с Ляпсусом.

Я знал, что если попробую договориться о встрече по телефону, то никогда не увижу его. Я решил, что лучше всего явиться без приглашения и выглядеть ужасно расстроенным, — эмоции должны были помочь мне преодолеть сопротивление даже самой стойкой секретарши.

Офис Ляпсуса находился в Сити, в маленьком кирпичном зданьице, затерявшемся среди небоскребов из стекла и бетона. Каждый кирпичик его как бы говорил: «Это наша земля, и она для нас дороже денег. Мы отсюда никуда не уйдем». Вот уж действительно, раз ты занимаешься недвижимостью и хочешь, чтобы тебе доверяли, тебе не пристало сдвигаться с места.

Кабинет Ляпсуса, в который я пробился стенаниями и слезами, внушал не меньше доверия, чем все здание: он был крохотный и тесный, с фотографией королевы в рамке над картотечным шкафом, содержащим вторую половину алфавита (N — Z). Однако каким-то чудом в кабинете нашлось место для двух глубоких кожаных кресел и журнального столика из стекла — от традиционного глотка спиртного ранним вечером здесь ни за что бы не отказались.

Я умерил свое видимое расстройство, как только пробился в святая святых. Мне не хотелось осложнять ситуацию так сразу.

Скрупулезно подровняв какие-то стопки бумаг, Ляпсус вышел из-за стола, пожал мне руку, усадил меня в одно из низких кожаных кресел, сел напротив, а затем приложил все старания, чтобы принять такой вид, который бы произвел на меня впечатление, что мое вторжение было апогеем его дня и что — такова уж скучная офисная жизнь — ничего более знаменательного в этот день не произойдет.

Вытянув ноги, он устроился поудобнее, как будто мы отдыхали в кабинете босса в его отсутствие, хотя Ляпсус и был этим самым боссом, самым что ни на есть тут главным. Я заметил продолговатые полоски дряблой белой кожи, обрамленные его подвязками для носков.

Мы немного поболтали о его картотечных шкафах, которые я уже имел возможность оценить во время своего предыдущего и единственного визита сюда (Лили, обед, смущение, бегство): они были окрашены в темно-синий цвет, а своей предысторией были связаны с флотом. Ляпсус снял их со списанного сторожевика, который должен был пойти на слом. Внутри шкафов был спрятан какой-то специальный механизм, предотвращавший их опрокидывание во время шторма (о чем Ляпсус мне уже говорил, но без колебаний поведал снова).