— Есть и малые боги, в тысячу числом, говорят, по другим сведениям, что в дюжину. — «Все врут. Их не больше одной» — Они помощники и глашатаи высших Богов.
— Никогда не знала об этом, — уронила Юстиния.
— Это знание полезнее, чем лживые голоса моря.
— Как? Как я всю жизнь доверяла лжи? — Она шагнула к парапету. Подул ветер, развеивая пряди тёмных волос, аромат крапивы и муската. — Почему никогда не слышала правды от моря? А в Аргелайне оно молчит, послушайте…
— Море везде одинаково. Ваша семья выбрала не тех Богов.
— Как понять, что боги — те самые? — Её тонкие ручки легли на парапет. Она всмотрелась вдаль.
— Что обещало вам море?
— М-м… оно лишь говорило.
— Истинные Боги обещают и исполняют. Вспомните, что Мы рассказывали. Старик не сумел обмануть бога справедливости, выступившего в защиту нереиды, и потому был уничтожен.
— Море тоже умеет убивать.
— Но оно убивает и плохих, и хороших.
— Пожалуй что так.
Она задрожала. Повела плечами.
— Вам холодно, сиятельная?
— Нисколько, — глаза её закрылись. — Нисколько…
Строптивые волны думали, что она их видит. Они пенились, вскипали матовым лунным блеском, находили на размытый песок, точно желали произвести впечатление на сомневающуюся Юстинию. «Желайте, желайте, но она — Наша!», мысленно объявил Сцевола, и терпкий вкус победы наполнил его уста, а бахвальная улыбка прошлась победоносным маршем по его губам.
Далеко в бухте, погружённая в антрацит горизонта, плавала древняя погребальная пирамида, через миг наверху её взвился огонь, золотой, как держава, которую однажды вручат Сцеволе мелочные и подобострастные сенаторы. Зажжённый в знамение того, что до нового дня остался час, огонь извивался в такт ветру.
И этот же ветер принёс то особое непередаваемое молчание, коренившееся не в отсутствии слов, как уже говорилось, не в оплакивании Юстинией мёртвой сестры и не в гордой, не признающей себя робости Сцеволы. Как полотно в рабской покорности ожидает красочных мазков, так и это молчание ждало наполнения, но палитра была ещё не готова, кисть не подобрана. Думая об этом, Сцевола подставил лицо морскому бризу.
Привыкающее, очищающее, мечтательное — так, воображалось магистру, это молчание окрестил бы поэт-романтик, каких немало было в древности (если бы ещё он знал, что такое эта таинственная романтика, что понукала их писать о любви). А о чём думала Юстиния? О сестре, должно быть? Или о враждебности морских голосов?
Ища ответы он странствовал по её непроницаемому круглому лицу, прежде такому улыбчивому, касался краешком глаза ямочек на её щеках, двух родинок по одной и другой стороне губ, бровей с резким изломом. Ему хотелось, чтобы она думала о его помощи, его предложении остаться в Аргелайне — сначала на неделю, потом и навсегда — и о его предназначении стать властителем Эфилании.
«Она должна восхищаться Нами», подумал магистр. Но не ожидая, пока его божественный разум увязнет в смертной гордыне, возразил самому себе: «Нет… госпожа Алессай никому не должна, и Нам в том числе».
И сию же минуту поднял брови. «Что Мы такое говорим? Зачем?» По телу расходилось сладостное жжение — в нём вопросы тонули, как кораблики в ванне, где младенцем он когда-то купался — и оно соседствовало с необоримым чувством, туманнее которого была, пожалуй, лишь цель провидения, избравшего его.
Магистр приосанился. Выдохнул. Сфокусировался на Божествах, как его учили в школе ораторов… но произошла осечка. Талион ускользнул, Ашергата спряталась, Ласнерри растворился в ветре, несущем пепельные тучи. А Салерио и вовсе не приходил. Тогда подбородок задёргался, как бывало если юный Гай, набив рот камнями, выговаривал стихотворные формы, но быстро уставал и молил ритора «не издеваться». Делая вид, что чешет подбородок, Сцевола слышал назидательный голос ритора Бонифация: «Чем охотнее ты поддаёшься слабости, тем меньше вероятность, что однажды ты станешь великим!»
Было ясно, что слабость подкралась незаметно. Главный обвинитель Амфиктионии беспомощно терял невозмутимость, и ни Божества, ни хорошо заученные уроки не остужали бунтующее тело. И, как водится, за слабостью последовал страх.
Когда Юстиния повернулась к нему (и в её глазах столкнулись отсветы фонарных светильников, луны и бликов на воде), утончённая, грустная и до дрожи красивая, Сцевола чуть было не бросился её целовать, как глупейший из мальчишек, в жизни не знающий слова «вежливость» — а именно это он бы и сделал, если б стиснувшая железный поручень рука позволила сдвинуться с места. Но ему повезло.
— Вы были правы. Никаких голосов моря не существует. Они — выдумка. — Слова, разбившие молчание. Слова, охладившие его. — Надоело верить в выдумки. Пойдёмте? Мне о многом нужно подумать.
И она отошла, сдвигая плащ к груди.
— Что? — рассеянно спросил Сцевола. «Что это было?»
— Так вы идёте, магистр?
— Да… естественно! — Ему было стыдно. Здесь и сейчас, с пережившей горе патрицианкой, он мог потерять лицо.
— Это дорога ведёт к Сенаторскому кварталу? Или эта?
Сцевола, не раздумывая, указал в сторону аллеи со статуями в форме рыб, оплетённых морскими водорослями. Их выпуклые глазищи сквозили сенехарическим светом. Луну поглотили тучи и ворота Сенаторского квартала в дальнем конце аллеи — как занавес, сотканный из тьмы.
— У вас, к слову, отвратительные сервы. — Сцевола подал Юстинии руку. — Вы же не хотите оступиться опять?
Она взяла её. Ладонь была холоднее, чем когда они гуляли по мосту. После этого послышался звонкий смешок, что-то среднее между сарказмом и согласием:
— Я ничего не хочу, — и она первой взошла на привратную лестницу.
Следующий раз они заговорили, когда дождевые тучи наводнили небо, не оставляя прозора, и те начали светлеть, вступая в борьбу с солнцем. На длинной триумфальной дороге, пролегавшей до Священных Врат, их с Юстинией путь подошёл к концу, и Сцевола ничего не нашёл лучше, кроме как спросить:
— Ещё встретимся, госпожа?
— А вы так горите желанием меня увидеть? — Юстиния улыбнулась. — Господин.
— Очень! Мы покажем город. Что скажете?
— Возможно! — И, безумно грустно смеясь, анфипатисса ушла вместе со своими нелепыми сервами к Базилике, дабы там проплакать остаток ночи. Долго Сцевола провожал её взглядом. Он был горд и счастлив, как в тот день, когда младший брат окончил ораторскую школу весь сияя от радости. Потому что, хотя бы на краткий миг, он вернул эту радость Ей.
* * *
За воротами виллы его встретил авгур Хаарон.
— Ты вернулся довольно поздно, твоя светлость, — в его божественном голосе читался упрёк.
— Что ж, видимо, таковы Наши обязанности? — Сцевола разулся, чего обычно никогда не делал без помощи слуги. Хаарон проскользнул следом. Спиной магистр оффиций ощущал его присутствие.
— Кто эта девушка? — осаждал он. — Боги видели тебя.
— О, Наш любезный Хаарон, это самое прекрасное их творение, — он заслышал шаги. — Где бродит Наш евнух? Прокруст! Налей чего-нибудь! Твоему господину желается спать.
«И зреть прекрасные сны».
— Ты не понимаешь, как это выглядит?
— О чём ты, мудрейший? — Сцевола и правда не понимал.
— Боги не любят, когда ты поступаешься своими обязанностями.
— Мы всего-то утешили патрицию Алессай.
— Наступает День сбора урожая. — Его глаза мигнули колдовским огнем. — Не забыл ли, что значит это?
— Мы подготовили речь. Клянёмся священной фасцией Талиона, победа уже в Наших руках, осталось прийти и взять её!
— Это не всё. — Он убрал руку. Прошёл внутрь, шурша балахоном. — Вчера к квестору приходил твой брат-безбожник. Боги предупреждали, магистр, что безбожникам нет доверия.
Сцевола был или слишком уставшим, или сверх меры мечтательным, чтобы разозлиться на Магнуса, и тем более давно решил, что держит ситуацию под контролем. Такой вариант (не самый вероятный) он продумал ещё тогда, когда предлагал Магнусу смириться с осуждением Цецилия. Тот не смирился бы.