— И ты лишился рассудка.

— О да, — улыбнулся он. — Мое безумие... мое блаженное безумие... — он вздохнул глубоко, всей грудью. — Но сумасшедшим я никогда не был, — продолжал он. — Потому что сумасшедшие не ведают, что делают и зачем. А я всегда это знал. Всегда, — выдохнул он и громко добавил: — А вот что касается тебя...

— Меня?

— Да, сын, тебя. Ты просиживаешь день за днем и ночь за ночью, слушая голоса, существование которых весьма сомнительно. Разве может так себя вести человек в здравом рассудке?

Ты только погляди на себя. Ты даже дошел до того, что стал записывать весь этот бред на бумагу. Только отвлекись на минутку и подумай, до чего же это нелепо: утверждать что-то с такой уверенностью, будто это правда, заведомо зная, что сам все выдумал.

— В этом я не совсем уверен.

— Послушай, сын. Я умер и ушел в мир иной сто сорок лет назад. Сейчас от меня остался такой же прах, как от Джефферсона.

Я не нашелся, что ответить, ибо вся загвоздка заключалась в том, что отец был прав. Само по себе странно было вести разговор с усопшим так, как делал это я, не имея никакого представления о том, откуда исходят его слова — от моих генов, пера или воображения. Или наш диалог свидетельствует о моем безнадежном безумии? Равно как странно было бы что-либо утверждать касательно моего романа, не зная, какую долю в нем составляет истина, а какую — вымысел. Подчас я тешу себя надеждой, что я действительно безумец. В противном случае — если мне не изменяет рассудок — боюсь, недалек тот день, когда грянут события, мною предвещенные, и тот, кто ныне беседует со мной, вернется из своего путешествия в смерть, широко распахнув ведущую туда дверь.

— Отец?

Подчас, когда я пишу это слово на бумаге, оно смахивает на некий вызов.

— Где ты?

Всего несколько мгновений назад он находился здесь, со мной, и я явственно слышал его голос. (Иначе откуда бы мне стала известна история о черепе Джефферсона, который отец предъявил Цезарии? Прежде я никогда о ней не слышал. При первой же возможности нужно будет расспросить мою мачеху, и если таковой случай в самом деле имел место, значит, услышанный мною голос отнюдь не являлся плодом моего воображения и отец воистину пребывает где-то рядом. Или, по крайней мере, пребывал.)

— Отец?

Однако ответа не последовало.

— Мы еще не закончили наш разговор о безумии.

Вновь тишина. Что ж, может, продолжим его как-нибудь в другой раз.

2

Я начал эту главу с наведения порядка, а закончил появлением призрака отца. С самого начала странные, гротескные и даже апокалиптичные события постоянно пересекались с событиями, происходящими у нас дома, с нашей семейственностью и непоследовательностью. Пока я пил чай, мне виделось, что я иду по Шелковому пути в Самарканд. Песня сверчков вызвала в моем воображении образ Гаррисона, развлекающегося с трупом. А однажды вечером, выщипывая волосы из ушей, я увидел в зеркале устремленный на меня взгляд Рэйчел, и я знал, что она влюблена.

Наверное, нет ничего удивительного в том, что Шелковый путь послужил мне образом странных явлений, а сношения Гаррисона с холодным телом олицетворяли собой гротеск, но я никак не могу понять, почему Рэйчел и Галили представлялись мне, именно когда я думал об апокалипсисе?

Честно говоря, ответ на этот вопрос для меня остается загадкой, и хотя на этот счет у меня есть некоторые тревожные подозрения, я не решусь их оглашать, опасаясь превратить вероятность их осуществления в неизбежность.

С определенностью могу сказать только одно: чем больше продолжает приходить ко мне видений, тем отчетливее я ощущаю рядом с собой присутствие Рэйчел. Близость эта бывает подчас столь ощутимой, что, когда я завершаю описание связанного с Рэйчел эпизода — в особенности это касается тех сцен, в которых участвует она одна, или, вернее, мы вдвоем, — мне кажется, что я становлюсь ею. И несмотря на то что мое тело тяжелое, а ее — легкое, моя кожа смуглая, а ее бледная, я передвигаюсь неуклюже и спотыкаясь, будто только что научился ходить, а она движется плавно, точно лебедь плывет, все равно я ощущаю себя с ней одним целым.

Помнится, повествуя о любовной связи Рэйчел с Галили, которая была описана довольно много страниц назад, я испытывал некоторую неловкость оттого, что находил в этом некую форму литературного кровосмешения. Ныне же могу чистосердечно признаться: от былой стыдливости, равно как и прочих предрассудков, я совершенно избавился, чем обязан исключительно присутствию Рэйчел. Пребывая рядом с ней на протяжении всего моего художественного путешествия, внимая ее слезам, гневу и всему тому, что изобличало в ней тоску по Галили, я стал гораздо смелее.

Случись мне описать подобную сцену во второй раз, я не стал бы строить из себя пуританина. Если не верите, то наберитесь терпения, и, как только двое влюбленных встретятся, я докажу вам, что это не пустое хвастовство. Мэддокс более не будет чувствовать себя третьим лишним, ибо в объятиях Галили попросту превратится в Рэйчел.

Глава III

Приоткрыв глаза, Рэйчел обнаружила, что на часах было начало шестого, прошел лишь час с тех пор, как она, отложив дневник, забылась сном. Чувствуя себя совершенно разбитой — голова гудела, а во рту ощущался неприятный привкус, — она собралась принять таблетку аспирина, но у нее не было сил подняться.

Лежа с закрытыми глазами, она вдруг услышала внизу какой-то звук. У нее екнуло сердце. В квартире кто-то был. Она затаила дыхание и на полдюйма оторвала голову от подушки. Теперь она явственно слышала голос, мужской голос. Неужели Митчелл? Но какого черта он явился в такой ранний час? И с кем, интересно, он разговаривает? Она прислушалась внимательнее, чтобы разобрать слова. Рэйчел улавливала интонации, но различить, что он говорил, так и не смогла. Это и правда был Митчелл. Вот сволочь! Ходит так, будто у него есть право сюда являться, когда ему вздумается!

Разговор внизу ненадолго прервался, после чего возобновился вновь — должно быть, Митчелл говорил по телефону, причем довольно быстро, похоже, он был сильно возбужден.

Желание разузнать причину, взбудоражившую мужа в такой ранний час, охватило Рэйчел с той же силой, что и раздражение, и, подстрекаемая любопытством, она мигом соскочила с кровати и, накинув поверх нижнего белья спортивный свитер, подошла к двери.

Теперь голос Митчелла звучал гораздо отчетливей, собеседником его, как выяснилось, был Гаррисон, и, хотя его имя ни разу не сорвалось с уст младшего брата, она знала, что таким уважительным и одновременно фамильярным тоном Митчелл разговаривал только с ним.

— Сейчас приеду... — произнес он. — Только выпью кофе...

Рэйчел открыла дверь и вышла на лестничную площадку.

Оставаясь по-прежнему скрытым от ее взгляда, но услышав шаги, Митчелл поспешил закончить разговор.

— Ладно, пока. Увидимся через час, — с этими словами он повесил трубку.

Рэйчел подошла к краю лестницы, но Митчелл все еще находился вне поля ее зрения, хотя уже встал из-за стола и направился ей навстречу.

— Митчелл?

Наконец он предстал ее взору, с ослепительной улыбкой, выглядевшей несколько натянутой и не вязавшейся с сероватой бледностью его лица и покрасневшими белками глаз.

— А я уж решил, мне показалось, что ты встала. Мне не хотелось тебя будить, поэтому...

— Какого черта ты здесь делаешь?

— Просто заскочил тебя навестить, — ответил он все с той же лучезарной улыбкой. — Вид у тебя такой, будто ты провела бурную ночь. Ты здорова, детка?

— На часах шесть утра, Митчелл. — Рэйчел стала спускаться по лестнице.

— Ты же знаешь, как легко сейчас простудиться. Может, тебе следует...

— Ты меня слышишь или нет?

— Не сходи с ума, детка, — улыбка наконец покинула его лицо. — Зачем кричать всякий раз, когда нам с тобой приходится видеться?

— Я не кричу, — спокойно сказала Рэйчел. — А просто довожу до твоего сведения, что не желаю видеть тебя в своей квартире.