Надо заметить, что данная теория не испытывала недостатка во всевозможных комментариях — те из них, что принадлежали наиболее чувствительной части журналистского круга, делали особый акцент на несостоятельных брачных взаимоотношениях семейства Гири. Иные журналисты даже взяли на себя смелость заявить, что давно предсказывали подобный исход событий, который в сущности был неизбежен. «Этот неравный брак был заключен в аду, — писал один из наиболее резких обозревателей. — Удивляет только то, что он не распался раньше. Однако его трагическое завершение отнюдь не вызвало удивления у прочих членов семьи Гири, в рядах которых любовь и брак редко протекают гладко. Ретроспективный взгляд на историю данной династии дает право утверждать, что мужчины данного семейства почти всегда расценивали брак как выгодную сделку и вкладывали капитал в лоно супруги с тем, чтобы впоследствии он возвратился к ним не столько деньгами, сколько потомством. Поэтому не трудно понять состояние Рэйчел, которая, должно быть, не смогла принять такую жизнь».

Что же касается клана Гири, то никто публичных заявлений не делал, если не считать Сесила, который, опираясь исключительно на имевшиеся в распоряжении полиции сведения, весьма кратко и осторожно осветил ход следствия.

Семейство ни разу не собралось за закрытыми дверьми, дабы обсудить сложившееся положение дел, и Лоретта не выступила со своей проникновенной и трогательной речью о навалившихся на них бедах и о том, что необходимо продемонстрировать сплоченность Гири. Три смерти за такой короткий срок повергли членов этой семьи в состояние глубокой депрессии, и те предались скорби и размышлениям каждый сам по себе. Похороны Кадма были отложены на несколько дней, пока с Гавайев не будет доставлено тело Митчелла, поскольку церемонии прощания с покойными дедом и внуком предполагалось провести одновременно. Что же касается траурных приготовлений, то Лоретта от них полностью устранилась и, целиком доверившись в этом вопросе Карлу Линвилю, удалилась вместе с Джоселин в дом Вашингтона, где, пребывая в затворничестве, никого не принимала и ни с кем не говорила, кроме Сесила. Со смертью принца она потеряла своего последнего союзника. Навсегда ли это лишило ее аппетита к власти в семье, покажет время, но пока, казалось, Лоретта истощила свой интерес к жизни внешнего мира и предоставила событиям течь своим чередом.

Только Гаррисон производил впечатление человека, безучастного к семейной трагедии. Не то чтобы он был к ней совершенно равнодушен, но общего отчаяния явно не разделял. Прибыв на Гавайи за телом покойного брата, он шел через шеренгу журналистов с таким видом, будто только что получил от жизни новый кредит. Конечно, он был не настолько дерзок и груб, чтобы улыбаться, но всякий, знавший его, его молчаливую скрытность на людях, не мог не заметить перемен в его облике. Казалось, в нем появились черты покойного брата, как будто тот после смерти передал Гаррисону уверенность в себе, составлявшую львиную долю очарования поверженного принца. Шествуя через море репортеров, расступавшихся перед его твердой поступью, он ничего не говорил, а лишь направо и налево раздавал поклоны, всем своим видом давая понять, что восходит к власти.

Прибыв на остров, он первым делом поехал в морг для опознания тела Митчелла, после чего, ссылаясь на искреннее желание воздать дань прошлому, отправился в Анахолу, дабы посетить небезызвестный дом, который ему было позволено без свидетелей осмотреть внутри. Сопровождавший его капитан полиции не имел ничего против такой невинной просьбы, но, когда прошло около получаса, а из дома никто не вышел, решил выяснить, не случилось ли чего. Дом оказался пуст, а Гаррисон, к тому времени давно завершивший осмотр, стоял на берегу моря. В черном костюме, с гладко зачесанными волосами и засунутыми глубоко в карманы руками, на фоне ослепительного солнца и белесо-бирюзового моря, он представлял собой весьма специфическое зрелище, его трудно было не узнать даже издалека. Взгляд его был прикован к морю, на которое он смотрел безотрывно по меньшей мере минут пятнадцать, а когда Гаррисон вернулся к дому, то лицо его сияло лучезарной улыбкой.

— Все складывается к лучшему, — сказал он.

2

У этого романа нет определенного завершения, ведь жизнь моих героев продолжается, несмотря на то, что книга подходит к концу, а стало быть, к сказанному о них всегда можно что-нибудь добавить. Как бы там ни было, но рано или поздно мне придется подвести черту, и я был бы не прочь это сделать сейчас, предоставив вам всего несколько зарисовок. Следуя данному намерению, я обязан напомнить читателю о тех сюжетных линиях, что я вскользь упомянул и которые так и не стал распутывать. Дело в том, что каждая из них является столь богатым писательским материалом, что я даже не осмеливаюсь к ним прикасаться.

Итак, позвольте рассказать вам о том, что произошло, когда я, без цели слоняясь по дому и обдумывая вышеизложенные мысли, оказался в прихожей.

Бросив взгляд на лестницу, я вдруг заметил наверху странное движение теней.

Поначалу я решил, что это Забрина, которая весь вечер не показывалась на глаза, хотя наверняка слышала шум свадебной пирушки. Я было окликнул ее по имени, но тут же сообразил, что обознался, ибо шевелившаяся тень была довольно маленькой.

— Зелим? — неуверенно позвал я.

Тот, кто скрывался в темноте, встал в полный рост и шаткой походкой спустился на несколько ступенек вниз, предоставив возможности разглядеть себя более отчетливо. Я не ошибся, это на самом деле оказался Зелим или, вернее, то, что от него осталось, ибо призрак довольно отдаленно напоминал былое воплощение, которое в свою очередь являло собой лишь отголоски внешних признаков рыбака, коему выпала честь засвидетельствовать рождение Атвы. Он стал призраком призрака, облачком дыма, его душой, которая была способна поддерживать форму лишь до первого дуновения ветерка. Я затаил дыхание, опасаясь, что его разреженное тело исчезнет от малейшего волнения воздуха.

Но у него хватило сил заговорить, и хотя голос его истощался с каждым слогом, тем не менее, он был преисполнен своеобразного красноречия и радости, которую я сразу уловил в его словах и которая сообщила мне о том, что его желание свершилось, прежде чем я услышал об этом из его уст.

— Она разрешила... мне уйти, — сказал он.

Я осмелился слегка вздохнуть.

— Очень за тебя рад, — кивнул я.

— Спасибо... — его глаза стали огромными, как глаза ребенка.

— Когда это случилось? — спросил я.

— Всего... несколько минут... назад, — его голос становился все тише и тише, и мне приходилось напрягаться, чтобы его услышать, — как только... как только... она узнала...

Последних слов разобрать я не смог, но решил не тратить время на расспросы, опасаясь, что Зелим может исчезнуть прежде времени, и молча внимал его хрупкому голосу. Можно сказать, Зелима уже почти не существовало, я имею в виду не столько его голос, сколько его очертания, которые с каждым ударом сердца становились все тоньше и прозрачней. Я не испытывал к нему жалости — да и с чего бы, ведь он так хотел покинуть этот мир? — тем не менее созерцать, как на ваших глазах гаснет человеческая душа, не слишком отрадное зрелище.

— Помню... — бормотал Зелим, — как он пришел ко мне... О чем это он? Я не понимал, о чем он говорит.

— ...в Самарканд... — продолжал Зелим, и слоги последнего слова сплелись в воздухе, словно тонкая паутина. Кажется, теперь я понял. Упомянутый эпизод его жизни уже был мною освещен на страницах романа. Будучи философом почтенного возраста, Зелим сидел в окружении своих учеников и рассказывал им о сотворении Богом мира, а когда поднял глаза и увидел в комнате чужестранца, почувствовал, что умирает. Смерть его была своего рода призывом на службу к Цезарии Яос. И теперь эта служба подошла к концу, и он вспомнил — не без удовольствия, судя по его ласковому взгляду, — как некогда его призвал к себе... кто бы вы думали? Конечно, Галили.