Худую жизнь вел раньше Бахрам, жизнь презренного шакала возле логова тигров. Ненавидели его люди и боялись. Был он послушной плетью в руках жестоких тиранов, их верным слугой и телохранителем. Как жалкий, голодный пес, жадно хватал он подачки с кровавого стола своих господ.
Но бывает так: совсем засох колодец, обходят его люди, кажется — ни капли живой воды не источить из него… Но копните поглубже, снимите твердую, слежавшуюся глину, пробейтесь — и заструится глубоко погребенная свежая струйка. Так и с душой иного человека… — Рассказчик умолк, задумался и поворошил костер кривой веткой саксаула. В ночную темь с треском полетели искры. Помолчав, рассказчик неторопливо продолжил: Скитался Бахрам с разбойничьими шайками басмачей по горам и пустыням, видел черные дела курбашей, пепел сожженных мирных кишлаков, кровь сотен простых людей, земляков, застреленных, зарубленных, замученных. Познал он горечь изгнания и тоску по родному дому. Как у многих обманутых рядовых басмачей, пошатнулась его вера в своих вожаков, отвернулось от них сердце. Прозрели его глаза, и увидел он, что, как молодой весенний сад, поднимается к новой жизни родной Узбекистан. Люди трудятся, строят, сеют, собирают урожай, богатеют, учатся, растят детей и внуков. Надоело Бахраму скитаться, прятаться, бояться. Плюнул он на своих курбаши, проклял их дело навеки и вернулся в родной дом.
Совесть мучила его. Пришел он к советской власти и все, что знал, честно рассказал. Искупив свою вину, он через два года поселился в далеком горном кишлаке Обисарым и стал работать. Вырастил он детей, внуков и множество фруктовых деревьев, И уважали люди, молодые и старые, седого, молчаливого Бахрама.
Началась война с гитлеровцами. Вспомнил Бахрам про сокровища, скрытые в урочище Кок-Ит, и однажды весной, когда кончились дожди и стало тепло, отправился к семи колодцам. Он разыскал тайник и вырыл кувшин. Долго смотрел он на это богатство, нажитое эмиром на крови народной. Вспомнилось ему, как умирали в зинданах тысячи и тысячи людей, как рубили головы непослушным, отрезали им языки, уши, выкалывали глаза… Вздохнул Бахрам и понес сокровища в город. Он отдал все до последнего колечка на строительство танков и самолетов.
Когда русский окончил рассказ, один из стариков спросил его:
— А велик ли был клад?
Русский задумался, бросил в костер пучок сухой верблюжьей колючки, от чего пламя вспыхнуло и осветило лица стариков, и оказал с улыбкой:
— Говорят, очень большой. Около трех миллионов на золотые деньги. Бриллианты, жемчуг, золотые изделия…
Старики молча покачали головами.
Ветер прошумел в зарослях. Далеко за барханами пролаял шакал. Ночь стояла холодная и звездная, какие бывают только в конце лета в азиатской пустыне.
Охотник встал, вскинул на плечо ружье, поблагодарил стариков за гостеприимство, прихватил убитых за день кекликов и собрался в путь.
Обычай пустыни не разрешает спрашивать имя ночного прохожего. Кто бы он ни был, дай ему место у огня, утоли его жажду горячим чаем, поделись с ним лепешкой! Старики, чтя обычаи предков, молчали, хотя им и очень хотелось узнать, что за человек поведал им историю таинственного клада. Но один из них, самый разговорчивый и самый седой, нарушил обычай и обратился к русскому охотнику:
— Пусть извинит нас гость за любопытство и назовет себя, чтобы знали мы имя хорошего человека.
Русский помялся в нерешительности, потом тихо сказал:
— Фамилия моя Шубников, Леонид Архипович Шубников.
Старик приложил руку к груди и промолвил:
— Рахмат… Пусть путь твой будет удачным, ака.
Темнота скрыла удалявшегося путника. Костер медленно догорал. Старики еще долго сидели, попыхивая трубками, и вели свою неторопливую, мирную беседу.
Следы на снегу
ВСТРЕЧА В КУПЕ
Была темная осенняя ночь.
Ветер шумел в тайге, срывая с берез пожелтевшие жухлые листья.
Лил холодный дождь. Лил надоедливо, долго насыщая землю влагой, разъедая дороги, заливая поймы, заполняя овраги, канавы, ямы. И казалось, не будет ему конца…
Рассекая ночную тьму, пробиваясь сквозь дождевую завесу, стремительно мчался курьерский поезд. Громадина паровоз, отфыркиваясь космами дыма и шипя паром, выкладывал перед собой яркую белую полосу. Побежденный ослепительным светом, тяжелый и липкий ночной мрак, казалось, с тем большей силой отыгрывался на вагонах, свет от окон которых был бледным и тусклым и исчезал быстро, как видение.
Промелькнули затянутые мглой станции Сиваки, Ушумун, Тыгда Уссурийской железной дороги. Приближалась станция Талдан. Перед мерцавшим зеленым глазком семафора паровоз издал резкий продолжительный гудок. Эхо подхватило звук, перекатило его по горным перевалам, переломило, занесло в таежные крепи и там схоронило.
В освещенном двухместном купе спального вагона, мягко покачивающегося из стороны в сторону и подрагивающего на стыках рельсов, стоял пассажир. Он был средних лет, высокого роста, сухопарый и рано полысевший.
Серыми, острыми и холодными, как осколки льда, глазами он то пристально всматривался в запотевшее оконное стекло, по которому кривыми струйками сбегал дождь, то поглядывал на ручные часы с светящимся циферблатом, то брал в руки лежащее на приоконном столике расписание поездов и быстро перелистывал книжку.
В его движениях не было ничего суетливого, но они выдавали большое внутреннее напряжение.
Когда поезд загромыхал на стрелках, пассажир пригладил рукой остатки редкой светлой шевелюры и, открыв дверь, вышел из купе. Зная из расписания, что очередной остановкой должна быть станция Талдан, он, чтобы исключить малейшую возможность ошибки, громко спросил проводника вагона, заправлявшего ручной фонарь:
– Какая сейчас станция?
– Талдан, – коротко и деловито ответил тот.
Пассажир выждал с минуту и вернулся в свое купе. Быстрым движением снял с себя пиджак и остался в шерстяном джемпере темно-синего цвета с вышитыми на нем двумя белыми оленями. Затем извлек из заднего кармана кожаный портсигар, вынул папиросу, зажег ее и, бегло осмотрев себя в дверное зеркало, опять покинул купе.
В пустом коридоре у крайнего окна в теплой пижаме стоял единственный пассажир. Он посмотрел полусонным взглядом, потянулся с кряхтеньем, громко зевнул и, зябко ежась, пошел к купе.
Поезд подходил к станции. За окнами замелькали огоньки. Видно было, как на перроне в дождевых лужах быстро образовывались и лопались пузыри.
Постепенно замедляя ход, поезд заскрипел тормозными колодками, вздрогнул несколько раз и остановился.
Делая вид, что разглядывает вокзал, освещенный бледными в дождевом тумане огнями, и снующих по перрону людей, пассажир в темно-синем джемпере выжидательно наблюдал за входными дверями вагона. Когда в них показался новый пассажир, человек в джемпере облегченно вздохнул.
В спальный вагон вошел пожилой, коренастый, крупноголовый и коротконогий мужчина с монгольскими чертами лица. На нем была куртка из меха нерпы, отороченная по борту узкой полоской черной кожи, с поднятым кожаным воротником, высокие, болотные, сильно поношенные сапоги. В руке он держал небольшой дорожный мешок, сшитый из камусов. Вид у него был усталый, по широкоскулому лицу сбегали капли дождя.
Остановившись в нескольких шагах от пассажира в джемпере, вошедший что-то буркнул себе под нос и, сняв с головы суконную кепку, отряхнул ее.
Потом он голосом с сипловатой хрипотой спросил:
– Где же тут можно пристроиться? А?
– Половина вагона пустая, можете занимать любое место, – с излишней поспешностью ответил пассажир в джемпере. – Пожалуйте ко мне. Я один. Можно умереть от скуки, – и свои слова он сопроводил гостеприимно приглашающим жестом.
– Однако сосед я плохой, – недовольным тоном заметил вошедший. Недалеко мне ехать… Совсем недалеко…
– Неважно, все равно вам где-то надо поместиться.
– Это да, верно…