— стреляйте в затылок и больше 3 патронов на человека не тратьте». Перед отъездом пришли доложить, что казнь окончена, рассказали подробности. Там дело шло лучше — голова после одного выстрела давала трещину, стреляли троих сразу; все казненные падали на месте; перед казнью уверяли, что они ни в чем не виноваты, и умоляли доложить генералу и судить их. Меллер все это слушал с обыкновенною спокойною улыбкой. Часов в 8 утра шифрую депеши у Меллера в вагоне; сам он еще не вставал. Входит Алексеев: «Генерал еще спит? У меня к нему дело». И помолчав: «Я ему революционерку припас — хорошенькая». Мы начинаем смеяться: «Да куда ему: он же стар, что он с нею делать будет, отдайте кому-нибудь из нас». … Меня остановил Греков: «Я тоже из Варшавы, и мы, вероятно, встречались» — и стал расспрашивать о нашей поездке. Его тоже, по-видимому, более всего интересовал вопрос о казнях и их законности. Он спрашивал, правда ли, что Меллер расстреливает без суда. Я ответил, что государь дал ему это право, что у нас действительно формального суда нет, но с нами едет представитель главного военного суда полковник Энгельке, который рассматривает дела… Утром Тарановский позвал меня шифровать телеграмму государю. Барон просит разрешения вернуться в Россию, представить свой отряд государю в Царском Селе, ибо Сибирь успокоена. Вот и Царскосельский дворец. Собрались мы все в Малом зале. Барон немного запоздал. Поздоровался с министром двора и гр. Бенкендорфом. Дамы обратились к Бенкендорфу с просьбою представить им барона. «Мы все время следили за вашею поездкою. Очень рада с вами, барон, познакомиться», — встретила очень любезно его княгиня Голицына и стала расспрашивать о поездке. Видимо, здесь барон «персона грата». Очень внимательно к нему отнеслись и другие дамы. Вышел великий князь. Он поздоровался с бароном, дамами и стал на правом фланге павловцев. В дверях появились два араба, и барон отошел от великого князя и стал на нашем левом фланге, левее его стали дамы. Еще несколько минут; арабы вытянулись, повернули головы, и мы все стали смирно. В дверях показались: государь, государыня и великая княжна Мария Павловна. Он в сюртуке л.

—гв. Павловского полка с милой улыбкой и приветливым лицом; государыня и великая княжна в черных платьях по случаю траура. Сделав несколько шагов, государь и государыня остановились и сделали общий поклон. Государь, поздоровавшись с дамами, остановился возле Меллера. «Вы, генерал, когда вернулись? » — «6 февраля утром, Ваше Императорское Величество». — «Далеко доехали? » — «До Читы». — «Ах да, помню, вы мне телеграфировали о сдаче ее». — «Точно так, ваше величество, они сдались, как только я и Ренненкампф подъехали к ним, хотя имели много оружия». — «Ха-ха… испугались, канальи… » — нервно рассмеялся государь. «Так точно». — «Ну, мы еще много будем с вами беседовать, а теперь пойдемте обедать». За государем все двинулись толпою. За столом государь очень много разговаривал с бароном, видимо интересуясь его поездкой. Государыня разговаривала мало, а великая княжна допрашивала Марченко, как пороли в Сибири, и очень удивилась, когда узнала, что тут же, на платформе. «Как, при всех? » Затем разговор перешел на завтрашний смотр. Государыня предложила, не обращаясь ни к кому, несколько вопросов, доказывавших, что ей известны некоторые подробности нашей поездки. Говорит государыня по-русски правильно, но запинаясь и краснея, — видимо, ей все же трудно. Поэтому мы начали, как бы отвечая на предложенные вопросы, рассказывать связно, не ожидая новых вопросов. Государыне, по-видимому, это понравилось. Она заметно успокоилась и время от времени подбадривала нас незначительными репликами. Государыня долго оставалась у нашей группы — более 1/2 приема — и отошла, когда к нам направился государь. Государь разговаривал с нами немного — он заметно уже устал; подойдя, спросил Марченко, долго ли ехали и много ли было больных и чем; узнав, что один, и тот лишь ушиб ногу, заметил: «Ну ведь это и дома мог бы сделать». Затем спросил Карташева, как перенесли лошади переезд; получив ответ, что устали, так как всю дорогу не ложились, заметил: «Ну так ведь они не ложатся в вагоне, ведь их силою не заставите лечь

— ни за что не лягут». Затем спросил у Бауэра, как чувствуют себя люди. (ЗАПИСИ В ДНЕВНИКЕ НИКОЛАЯ II. 8 ФЕВРАЛЯ. СРЕДА. ПРОСТОЯЛ ЧУДНЫЙ СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ. ПОСЛЕ ДОКЛАДА ПРИНЯЛ 50 ПРЕДСТАВЛЯЮЩИХСЯ. В ТОМ ЧИСЛЕ ДЕПУТАЦИЮ ВЫБОРГСКОГО ПОЛКА, ОТПРАВЛЯЮЩУЮСЯ В БЕРЛИН. ГУЛЯЛ ДОЛГО И УБИЛ ДВЕ ВОРОНЫ. ПИЛИ ЧАЙ ПРИ ДНЕВНОМ СВЕТЕ. ПРИНЯЛ ДУРНОВО. ОБЕДАЛИ ОФИЦЕРЫ ЛЕЙБ-ГВАРДИИ ПАВЛОВСКОГО ПОЛКА И МЕЛЛЕР-ЗАКОМЕЛЬСКИЙ СО СВОИМ ОТРЯДОМ^ ВЕРНУВШИМСЯ ИЗ ЭКСПЕДИЦИИ ПО СИБИРСКОЙ Ж. Д. 9 ФЕВРАЛЯ. ЧЕТВЕРГ. В 10 1/2 ОТПРАВИЛИСЬ ВДВОЕМ В МАНЕЖ НА СМОТР Л. -ГВ. ПАВЛОВСКОГО ПОЛКА. ЗАТЕМ В ГУСАРСКОМ МАНЕЖЕ ПРЕДСТАВИЛСЯ ЭКСПЕДИЦИОННЫЙ ОТРЯД БАРОНА МЕЛЛЕР-ЗАКОМЕЛЬСКОГО. ВЕРНУЛИСЬ ДОМОЙ В 11 1/2 ЧАС. ПРИНИМАЛ ДО ЧАСА С ЧЕТВЕРТЬЮ. ЗАВТРАКАЛИ ГЕОРГИЙ И ТОТЛЕБЕН (ДЕЖ.). БЫЛ ЛАНГОФ С ДОКЛАДОМ. ГУЛЯЛ, УБИЛ ДВЕ ВОРОНЫ. ЧИТАЛ МНОГО. ПОКАТАЛИСЬ И ЗАВЕЗЛИ МАРИ И ДМИТРИЯ ВО ДВОРЕЦ. ПРИНЯЛ ВЕЧЕРОМ ТРЕПОВА.)

24

День начинался ночью еще, в пять часов, когда зимняя бесснежная темень была особенно тревожной, непроглядной, затаенной. Дзержинский часто менял явки: польская и русская «черные сотни» орудовали вовсю, наравне с полицией — врывались в дома, бахали из наганов по спящим, пьяно громили квартиру, плескали керосином и бросали спичку. Через час приезжали городовые, чтобы составить акт о неосторожном обращении с огнем; трупы увозили сразу же на кладбище, без медицинского осмотра и вскрытия.

Когда Дзержинскому предложили комнату в доме присяжного поверенного Трожаньского, он отказался, хотя адрес был вполне надежен, рядом с казармами (там не искали, не хотели ссориться с армией).

— У Трожаньского четверо детей, — объяснил Дзержинский. — Нельзя подставлять его. Мы себе никогда не простим, если «черная сотня» перебьет из-за меня его семью. Единственно, к кому я мог бы пойти из юристов — это Мечислав Козловский, но его, увы, нет.

Поэтому ночевал Дзержинский в маленьких «меблирашках», выбирал такие, что стояли во дворе, с двумя выходами: Варшаву он знал отменно, уходил от слежки ловко, за что получил у филеров кличку «Бес».

Приходил он к себе поздно, вставал рано, без будильника, будто кто толкал острым локтем в бок, словно во время первой ссылки, на барже, когда еще продолжался этап. Спать тогда приходилось в трюме, «пирожком» — один к одному: если кто решит повернуться, так сразу все остальные тоже должны поворачиваться, иначе не шевельнешься.

Дзержинский, поднявшись, растирался жесткой щеткой, чтобы кожа сделалась красной, потом обливался холодной водой, вытирал тело сухим, грубой ткани, полотенцем докрасна и садился работать — до семи можно прочитать письма рабочих в газету, поправить стиль, самую только малость, никак не ломая дух писавшего, не навязывая ему своих формулировок, а тем более оборотов речи; ответить тем, кто обращался за советом в «Червоный Штандар», подобрать наиболее интересную выжимку для Главного правления партии, чтобы с первой же почтой отправить Розе, которая рвалась в Варшаву, несмотря на угрозу ареста и военно-полевого суда. Иногда, увлекшись письмами — а их приходило множество сотен, — Дзержинский начинал переписывать за авторов, потом ловил себя на этом, аккуратно стирал карандашную правку, признавался себе: «Страсть как хочется засесть за работу — писать и писать, сейчас надо писать каждый день, чтобы осталась героическая хроника революции».

Он подумал было разослать такую директиву в комитеты, но потом понял, что делать этого нельзя — готовые улики для полиции; в царский манифест, дарующий свободу, он, как и все здравомыслящие марксисты, не верил, не желал быть «токующим тетеревом», который подставляется под выстрел.

Впрочем, все воззвания, листовки, брошюры, трамвайные билеты, письма и записки, не носившие характера сугубо конспиративного — с кличками товарищей и адресами, — он переправлял в Краков, в партийный архив: будучи человеком убежденным, Дзержинский не сомневался в конечной победе революции, и думал он, что глумлением над памятью погибших во имя революции будет забывчивость. Надо все знать и всех помнить, только тогда идея будет передаваться через поколения; вне объективной, чуть даже — в силу своей отстраненности — холодноватой истории идея исчезает, растворяется в бытовщине и домыслах или же превращается в скучную, извне заданную схему, подобно тем, какие изобретены министерством просвещения для гимназий: Спартак — кровожадный гладиатор; Робеспьер — больной человек, одержимый жаждой крови; Пугачев — беглый каторжник; Чаадаев — безумец; Чернышевский — польский агент; о Желябове, Вере Засулич, Плеханове вообще молчали, будто и не было их на свете. Тем не менее даже длительное и умелое замалчивание правды оборачивается бумерангом против тех, кто тщится переписать историю, вычеркнуть имена, факты, события, даты — истину, одним словом.