— Денег нет, — сказал Адам. — Что ж на своих-то, братья?

— Мы — не твои, — отрезал маленький. — Барин — ты, ты, длинный, выворачивай карманы.

— У меня есть двадцать девять рублей и восемнадцать марок, — ответил Дзержинский.

— Политик, — радостно сказал кто-то из бандитов. — Идейный, «граф», просто самый настоящий идейный. Нам за него отвалят, «граф», отвалят!

— Сними шляпу, — приказал маленький Дзержинскому.

Тот шляпу снял, прищурился яростно: попасться так глупо!

— Повернись к луне, — так же бесстрастно приказывал маленький, которого называли «графом». — Я хочу посмотреть на тебя.

Дзержинский повернулся к луне, сказав:

— И на этом кончим комедию, ладно?

— Ты в мае в Александровке красный флаг поднимал? — спросил «граф».

— Это тебя бил Лятоскович? — изумился Дзержинский.

— Ты поднимал флаг? — снова спросил «граф».

— Я!

— Пустите их, — сказал «граф», Анджей, брат Боженки. — Иди, Дзержинский. Воры помнят добро. Иди.

— Сколько тебе лет?

— Мне тысяча девятьсот два года от рождества Христова, — ответил «граф» и скрылся в камышах. Следом за ним исчезли остальные — без споров или вопросов. Шум слышался мгновение, потом стихло все, будто случившееся только что было миражем, вымыслом, дурным сном.

1903-1904 гг.

1

Новорожденный век подрастал, год шумливо грохотал за годом; юный «трехлеток» удивлял человечество, разучившееся уже, казалось, удивляться: хирург Боташов заявил о возможности операций на сердце, за что был изгнан из императорской военно-медицинской академии как шарлатан; инженер Попов обивал пороги военных ведомств, предлагая начать эксперименты, связанные с передачей голоса на дальние расстояния, но всюду получал отказ: «Нас не проведешь, голубчик, где ж это видано, чтоб голос из Москвы услышали в Берлине?! Дураков нет, на государственной службе люди сидят грамотные, нас вокруг пальца не обкрутишь»; жадно искал субсидий на изыскания, связанные с новой тормозной системой, путеец Матросов, — его гнали отовсюду, презрительно разглядывая бритое, а потому подозрительное лицо — какой нормальный человек бороду и усы стрижет? Ясное дело, социалист!

Ушлые газетные критики звонили во все колокола тревогу: вместо столь дорогого интеллигентному сердцу мелодизма стали рваться на подмостки распущенные хулиганы, дерзко именовавшие себя композиторами, всякие там Рахманиновы да Скрябины, — ничего своего нет за душою, одно подражание западным Равелям и прочим Дебюсси!

Того, кто по-своему, не на показ или эгоистично («после меня хоть потоп») думал о судьбе России, подвергали гонению и травле, разрешенной, более того, поощряемой власть предержащими.

Несмотря на свирепые жандармские расправы, Россию потрясали крестьянские бунты, рабочие фабрик бросали работу, объявляя стачки; этому не могли помешать ни аресты, ни голод, ни полицейские штрейкбрехеры; бурлили университеты, особенно студенты, которые пришли в храмы науки на последние гроши, не порвав еще связи с теми, чьей кровью и потом капитал расширял «первоначальное накопление», начавшееся в России с опозданием в добрых две сотни лет, а потому особенно яростное, увертливое, прикрываемое словесами об «общем благе», классовой гармонии и русском единородстве. Родство-то было единое, в этом спору нет, только миллионы русских жили в бараках и темных, дымных избах, в «азиатчине и дикости», а сотни таких же вроде бы по крови «радели о будущем» в мраморных залах своих дворцов.

Когда прорывался сквозь свирепые полицейские запреты отчаянный вопрос: «Отчего же так? почему по-разному живем? до каких пор? кто повинен? » — ответ был готов заранее, отпечатан, размножен, вызубрен: «Виноваты социалисты, жиды, полячишки, смутьяны и прочие книжники». Однако поскольку повторялось это изо дня в день на протяжении многих десятилетий, а пропасть между власть имущими и угнетаемыми росла угрожающе, несмотря на аресты социалистов, ссылки «книжников и смутьянов», несмотря на ограничительные национальные цензы, народ постепенно переставал верить в спасительные слова официальных разъяснений. Люди искали правды, люди требовали, чтобы им объяснили истинную причину, которая рвала общество на сотни богатых и миллионы нищих.

Ленин (о нем и его партии вообще не поминали — не то что письменно, даже в разговоре запрещалось) напечатал в «Искре» «Письмо к земцам». «Приводим полностью гектографированное письмо к земским деятелям, которое ходило по рукам… — писал Ленин: — „… Длинный ряд печальных и возмутительных фактов, молчаливыми свидетелями которых мы были за последнее время, мрачной тучей тяготеет над общественной совестью, и перед каждым интеллигентным человеком ребром ставится роковой вопрос: возможно ли далее политически бездействовать и пассивно участвовать в прогрессирующем обнищании и развращении родины! Хронические неурожаи и непосильное податное бремя в вида выкупных платежей и неокладных сборов буквально разорили народ, вырождая его физически. Фактическое же лишение крестьянства всякого признака самоуправления, мелочная опека официальных и добровольных представителей „твердой власти“ и искусственная умственная голодовка, в которой держат народ непрошеные блюстители „самобытных и законных начал“, ослабляют его духовную мощь, его самодеятельность и энергию. Производительные силы страны нагло расхищаются отечественными и иноземными деятелями при милостивом содействии играющих судьбами родины авантюристов. Тщетно „благодетельное правительство“ рядом одно другому противоречащих и наскоро придуманных мероприятий силится заменить живую и планомерную борьбу экономических групп страны. Попечительное „содействие“ и „усмотрение“ бессильны перед зловещими предтечами хозяйственного и финансового банкротства России: земледельческим, промышленным и денежным кризисами — блестящими результатами политики случая и авантюры. Печать задушена и лишена возможности пролить свет хотя бы на часть преступлений, ежечасно совершаемых защитниками порядка над свободой и честью русских граждан. Один произвол, бессмысленный и жестокий, властно возвышает свой голос и царит на всем необъятном пространстве разоренной, униженном и оскорбленной родной земли, не встречая нигде должного отпора… “ Это очень поучительное письмо, — заключал Ленин. — Оно показывает, как даже людей, мало способных к борьбе и всего более поглощенных мелкой практической работой, сама жизнь заставляет выступать против самодержавного правительства… Мы не знаем пока, какой успех имело воззвание старых земцев, но почин их кажется нам во всяком случае заслуживающим полной поддержки… Пошлем же привет новым протестантам, — а следовательно, и новым нашим союзникам. Поможем им. Вы видите: они бедны; они выступают только с маленьким листком, изданным хуже рабочих и студенческих листков. Мы богаты. Опубликуем его печатно. Огласим новую пощечину царям-Обмановым. Эта пощечина тем интереснее, чем „солиднее“ люди, ее дающие. Вы видите: они слабы; у них так мало связей в народе, что их письмо ходит по рукам, точно и в самом деле копия с частного письма. Мы — сильны, мы можем и должны пустить это письмо „в народ“ и прежде всего в среду пролетариата, готового к борьбе и начавшего уже борьбу за свободу всего народа. Вы видите: они робки… Покажем же им пример борьбы… Будемте читать рабочим на кружковых собраниях о земстве и его отношении к правительству, будемте пускать листки по поводу земских протестов, будем готовиться к тому, чтобы на всякое поругание сколько-нибудь честной земщины царским правительством пролетариат мог ответить демонстрациями против помпадуров-губернаторов, башибузуков-жандармов, и иезуитов-цензоров. Партия пролетариата должна научиться преследовать и травить всякого слугу самодержавия за всякое насилие и бесчинство против какого бы то ни было общественного слоя, какой бы то ни было нации или расы».

Слова ленинской правды, подобно семенам, падали в почву, подготовленную всем строем русской жизни, зажатой царской бюрократией, тупой, необразованной, а потому всего страшившейся; обманываемой пьяными попами; «обложенной» со всех сторон «патриотами черной сотни», для которых был лишь один идеал — «то, что раньше»; будущего страшились, опять-таки из-за темноты своей, а ведь где не думают о будущем — там предают не только настоящее, но и древность отдают в заклад, ту самую, которую представляют неким идеалом… Но разве прошлое может быть идеалом будущего, разве возможно жить по «отсчету наоборот»?!