«Ай да Гучков, — подумал Николаев, кончив править стенограмму, — ай да стратег! Эк ловко про окраины ввернул! Так вроде бы и не ясно, а если изнутри просмотреть, то ведь бьет сразу в двух направлениях и разит наглухо: кадетов, которые шумят против великорусских амбиций, и польских заводчиков, что сильней наших, поскольку ближе с немцем связаны, организации больше и дисциплины — конкурентны!»

… Вспомнив Дзержинского, вспомнив его зеленые глаза (отчего-то именно это в первую очередь), Николаев позвонил в Московский комитет и предложил свои услуги: поехать в Лодзь, Петроков и Варшаву, найти там оппозиционеров, обсудить с ними окраинный вопрос и дать руководству партии исчерпывающие по этой проблеме разъяснения.

22

Товарищи! Сегодня раздался первый залп по варшавскому люду, не со стороны облеченных в мундиры царских живодеров, но со стороны Польской национал-демократии. Вооруженные босяки из национал-демократии, без предупреждения, без холостых выстрелов — как делают это иногда царские войска — открыли стрельбу по демонстрантам. Не привыкшая к мысли, что «польские патриоты» в состоянии убивать безоружный польский народ, толпа разбежалась в панике, а на поле национал-демократической славы осталось несколько тяжело раненных жертв из польского люда и в том числе старец и женщина. На Кавказе царское правительство отобрало оружие у армян и разрешило вооружаться татарам; у нас правительство преследует всякого рода оружие у польских революционеров и заведомо позволяет вооружать живодеров из национал-демократии. Граждане! Мы еще раз подтверждаем, что со времени железнодорожной забастовки со стороны солдат не последовало ни одного залпа в народ. Национал-демократия заменила царское правительство. Итак, положение теперь ясно для каждого. На сторону царских палачей стала национал-демократия, заступая правительство в убийствах беззащитного люда. Отныне уже никому не разрешается делать различия между правительством и черносотенной национал-демократией. Пролитая польская кровь будет отомщена! Смерть палачам национал-демократам. Да здравствует революция! Социал-демократия Королевства Польского и Литвы.

Егор Саввич Храмов собрал друзей, дружинников «Союза русских людей» за полночь, сразу, как только вернулся из Санкт-Петербурга.

Встреча с Александром Ивановичем Дубровиным, председателем Главного штаба «Союза», долгая беседа с Треповым, отчет, представленный Глазовым о том, какие партии поддерживаются министерством внутренних дел, какие наблюдаются, каким не верят, против каких ведут борьбу, каковы программы «кадюков» и «октябристов»

— живчики, эти «октябристы», хотят утвердить свою власть в деле с Европой, торговлю хотят в свои руки забрать, позволяют себе дружбу с полячишками, жидовней не брезгуют, норовят подчинить своим интересам трон, желают вертеть Верховной властью в своих корыстных целях; для них Россия, дух ее — вторичен, они на Запад смотрят, они даже социалистов согласны в думу допустить — не то что милюковских «кадюков», все это Храмова ожесточило, заставило подобраться — власть обмякла, в либералов играют; пирушки с друзьями прекратил, не до застолий — каждый день чреват всеобщим крахом.

«Кнут надобен на всех, кто болтает социалистическую гадость, — задумчиво говорил Храмову Дубровин, — без кнута нельзя, не готовы мы к тому, чтобы каждый по своей воле жил; только если сообща будем — удержим в руках. А чтобы стада на сочные поля вывести, нагул им дать, пастух щелкать должен кнутом-то… Наш пастух не щелкает — молчит себе да слушает. Время подошло нам, истинно русским патриотам, себя заявлять — громко, во весь голос».

Медик Дубровин, суматошно отслужив армейскую лекарскую службу — часто менял полки, не хотел отрываться от Петербурга, да и в Болгарию боялся попасть: Шипкой, конечно, восторгался, однако воевать не воевал, трижды избежал отправки, сказывался больным, — решил было пойти в науку, стать адъюнктом, однако на экзаменах срезался. Жена профессора Устьина, который гонял по анатомии, была дочкой выкреста. Тогда Дубровина и стукнуло — евреи его не пускают в адъюнктуру, порхачи горбоносые. Шок был столь силен, что выразился постепенно в манию, в навязчивую идею.

Однако говорил Дубровин прекрасно, любил сирых и убогих, помогал им — наследство, полученное от родителей, и приданое жены позволяли; знал историю России, был фанатично религиозен, великолепно пел на клиросе и постепенно стал известен в кругах тех, кто требовал чистоты крови. Конкурентная борьба среди купцов принимала любой вороток — лишь бы повалить соперника в деле. А соперники — еврейские буржуа, гнойно процветавшие в ссудных кассах, польские фабриканты и финские помещики

— Дубровина не страшились, жили под защитою жандармерии, детей учили в университетах, отдыхали в Ницце. Вся дубровинская кровожадность, таким образом, обрушивалась на головы польских рабочих, финских крестьян и еврейской бедноты, затиснутой за унизительную черту оседлости.

— Надобно поворачивать Царское Село к нагайке, — повторял Дубровин, — надо выжигать инородцев каленым железом, они все заговор против русского духа плетут, они Варфоломееву ночь готовят. Надобно, чтобы государь дозволил — мы сделаем. Не дозволит — партизанить станем, не перевелись еще на Руси Пожарские.

Трепов, слушая Дубровина, раздраженно перекладывал на столе бумажки — согласный во всем с позицией маньяка, он, тем не менее, обязан был отстаивать официальную позицию Царского Села. Поэтому санкт-петербургский диктатор Дубровину и Храмову отвечал уклончиво:

— Чего вы хотите? Все говорят, бранятся, прожектерствуют, а предложений реальных никто не вносит. Есть у вас план? Не партизанский, а точный, реальный, до мелочей рассчитанный? — Словно бы испугавшись, что Дубровин на его вопрос ответит утвердительно, Трепов быстро продолжил: — Нет ни у кого планов, базирующихся на истинной государевой воле: народу — закон, ласка, убеждение; врагу — беспощадность. Думайте, господа, думайте и болтайте поменьше…

Сейчас, в кругу единомышленников, Храмов дал волю.

— Вот что, — сказал он грозно, словно бы продолжая крутую беседу с кем-то другим, — хватит нам тут всем баклуши бить да манифестации с хоругвиями выхаживать: время действия приспело. Власть хочет, видишь ли ты, и рыбку съесть и сытым сесть, то одним поклонится, то другим. Коли мы себя не спасем — никто не спасет. Словом, собирайте дружинников, на Тамке собирайте, место там тихое, хорошее; списки заранее составьте: где кто из социалистов и кадетов живет, куда захаживает — дворники в этом помогут, и в полиции у нас симпатиков довольно. Один налет — часа в два-три надо уложиться — всем головы посворачиваем. Полиция прибудет, когда все будет кончено, и наши люди успевают скрыться. Дознание пустим по такому руслу, что ссохнется оно, захиреет. Во время налета — никаких церемоний или там разговоров — пулю в лоб, и точка. Дзержинский, Ганецкий, Сонька-модистка, — этих в первую очередь, с их и начинать. Людям нашим объясните: полячишки, жидовня, предавшиеся им русские социалисты — твари, нехристи, японские агенты, коли их сейчас пощадим, они нам потом головы посымают. Объясните: изничтожая их — спасаем православный дух наш. Возражать кто станет? Может, предложения будут иные? А? Может, кто думает по-другому? Можно ведь и по новому, октябрьскому закону жить — тихо можно жить, затаенно…

Храмов оглядел собравшихся, глаза его потеплели: дружинники — по глазам ясно — по-новому жить не хотели, как привычно хотели.

— Водки не жалеть. У нас на Руси не только «веселие есть пити», но и ратная схватка тоже подогрета должна быть, хорошим хлебным вином подогрета…

День был трудный — в Комитете пекарей один из новых товарищей, размахивая над головой газетой, в которой упоминались имена Сенкевича, Пруса и Жеромского, принявших участие в собрании «Лиги Народовой» и национал-демократов, требовал разгромить «штаб мерзавцев», а всех интеллигентов подвергнуть публичному шельмованию в прокламациях, как изменников и врагов.