(В Вильне, куда Дзержинский отправился из Минска, братьев своих и особо близких друзей он — по соображениям конспирации — посещать не стал; остановился на одну лишь ночь в доме бабушки; блаженно «отмокал» в ванной, выспался, изумленно ощущая хрусткий холод туго накрахмаленного белья.
Назавтра он встретил Юлию Гольдман — она была последним человеком из тех, кто видел его в тюрьме накануне ссылки; передал через нее записку сестре Альдоне — та жила в Мицкевичах — с просьбой приехать на несколько дней в Варшаву, побеседовал с двумя членами своего кружка, получил запасные явки в столице Королевства Польского и отправился дальше, к границе, в обличье надменного, уставшего от жизни барина.) «Милостивый государь Иван Иванович! По агентурным данным („Соловей“, „Абрамсон“, „Кузя“), в Вильне среди кругов местной социал-демократии идут разговоры о том, что в городе приступил к работе „Переплетчик“. Под этим псевдонимом проходил ранее дворянин Феликс Эдмундов Дзержинский, совершивший дерзкий побег из Якутской губернии. Мною отдано распоряжение усилить агентурную и филерскую работу среди соц.
—демократических кружков Вильны с целию установить местопребывание означенного «Переплетчика» и немедленного его заарестования. Сблаговолите указать, следует ли об этих данных поставить в известность Охранные отделения Варшавы и Ковны? Вашего Высокоблагородия покорнейший слуга ротмистр Ивантеев». «ДЕЛОВАЯ СРОЧНАЯ РОТМИСТРУ ИВАНТЕЕВУ ТОЧКА ИЩИТЕ САМИ ДОКЛАДЫВАЙТЕ МНЕ ЕЖЕДНЕВНО ТОЧКА ВАРШАВУ И КОВНУ ПОКА НЕ ОПОВЕЩАТЬ ТОЧКА ФОН ДЕР ШВАРЦ».
14
Дзержинский выскочил из конки на шумной Маршалковской, нырнул в проходной двор, прошел систему подъездов быстро, словно только час назад был здесь, спустился к Висле, бросил в тугую коричневую воду монету (примета, чтобы вернуться), резко обернулся, пошел в обратном направлении: филеров не было.
Через полчаса он зашел в трактир, спросил чаю и сушек; уперся взглядом в окно: был ему виден маленький флигель, утопавший в зелени, и белые занавески на окнах, и человек в чесучовом пиджаке, который стоял с лотком как раз напротив калитки, но не торговал, а неотрывно смотрел, как и Дзержинский, на тот флигелек, где должна была остановиться Альдона Булгак, урожденная Дзержинская. А когда Альдона вышла, филер лоток прикрыл и медленно потопал за нею, разглядывая витрины.
… В сумерках Дзержинский добрался до темной рабочей улицы Смочей; несмотря на то что дождей не было, грязь так и не просыхала здесь; пробираться приходилось вдоль глубокой, смрадной сточной канавы, балансируя по тонкой доске.
Возле казармы, где жили кожевники, Дзержинский перепрыгнул канаву, толкнул дверь, вошел в гниющую жуть подъезда и поднялся на третий этаж. В огромном двухсотметровом помещении «комнаты» рабочих были обозначены простынями; за этими простынями готовили, плакали, пьяно пели, смеялись, читали азбуку, любили друг друга, дрались, укачивали младенцев, латали рубахи, играли в карты, делили хлеб…
Делили хлеб и за простыней у Самбореков; Яна за маленьким столиком не было — сидела жена его, простоволосая, высохшая, с нездорово блестевшими глазами, и трое детей: две девочки погодки и маленький, похожий на мать, сын, такой же ссохшийся и потому казавшийся больным желтухою.
— Здравствуй, Ванда, — сказал Дзержинский. — День добрый…
— Кто? А-а, это Астроном? Ну, входи, входи, что стал? Боишься костюм попачкать?
— Нет, нет, что ты? Не мешаю?
— Ты уж свое намешал.
— Что?! Ян… там?
— А где ж ему еще-то быть?! Пришел поглядеть, как его дети помирают с голодухи?
— Не надо так громко, Ванда, — попросил Дзержинский, — не надо.
Лицо его постарело в мгновение — так бывает с человеком, если он обладает даром ощущать безысходность случившегося и невозможность помочь делом.
— А чего ж «не надо»?! — женщина теперь не смотрела на Дзержинского, она резала хлеб на тоненькие ломтики и совала в руки детям. — Мне терять нечего! Ян гниет на каторге, а ты, агитатор за хорошую жизнь, в касторе расхаживаешь! А у меня дети гибнут! Барское это занятие — революция! Ты ею и занимайся, тебе небось по карману! Зачем Яна смущал?! Зачем его на погибель отправил?!
Дзержинский снова попросил:
— Ванда, не кричи. Я убежал из ссылки, меня ищут…
— Ты вот убежал! Деньги, значит, есть, чтоб бежать! А Янек не убежит! Янек там сдохнет, в шахте!
Простыня за спиной Дзержинского дрогнула, проскользнул Вацлав, металлист из Мокотова, тихо и зло сказал женщине:
— А ну, помолчи!
Ванда уронила голову на руки, заплакала.
— Пойдем, Астроном, — сказал Вацлав. — На бабьи крики обращать внимание — сердца не хватит. Пошли…
— Погоди.
— Нельзя годить, — шепнул Вацлав, — вчера жандарм приходил, об тебе пытал — не появлялся ли.
— Сейчас, Вацлав, сейчас пойдем, — Дзержинский достал деньги Николаева, отделил половину, оставил купюру на столике, тронул Ванду за плечо. — Пожалуйста, вот тут немного…
Ванда нашла его пальцы, положила на них свою мужскую огрубевшую руку, головы не подняла, только спина тряслась, и видно было, какая тоненькая у нее шея — словно у птенца, когда он только-только из яйца вылупился.
— Мы им собираем сколько можем, — как бы оправдываясь, сказал Вацлав. — Ты не думай… Пошли, Астроном, не ровен час, снова супостат нагрянет.
Ванда шепнула сыну, по-прежнему не поднимая головы со стола:
— Поцелуй дяде руку, Яцек, мы теперь не умрем.
Мальчик потянулся к пальцам Дзержинского. Тот поднял его на руки, прижал к себе, стал целовать сухое лицо быстрыми материнскими поцелуями, а Яцек тронул его слезы мизинцем, и подобие улыбки промелькнуло в глазах.
— Дождик, — сказал он, — кап-кап…
… Винценты Матушевский глянул в незаметную дырочку, специально оборудованную в двери членом мокотовского кружка «Франтой», столяром-краснодеревщиком, стремительно снял цепочку, открыл замок; Дзержинский темной тенью проскочил в маленькую прихожую конспиративной квартиры; друзья молча и сильно обнялись, постояли так мгновение, потом, словно намагниченные, отринулись друг от друга, прошли в дальнюю, без окон, комнату.
Матушевский прибавил света в большой керосиновой лампе:
— Кащей бессмертный. С легкими плохо?
— Не очень… За домом, где остановилась Альдона, смотрят.
— Мы знаем.
— Мне бы хотелось повидать ее. В Вильне я опасался потащить за собой филеров… Здесь я надеюсь на организацию… Мне бы очень хотелось увидеть Альдону — она ведь специально приехала… Филеры стоят круглосуточно?
— От трех ночи до пяти их нет — полагаются на дворника. Хорошо, мы попробуем это устроить. Вот деньги, Юзеф, от Главного правления партии; товарищи считают, что тебе необходимо сразу же уйти за границу.
— Я бежал не для того, чтобы уходить за границу, а потому, что чувствовал надобность в работниках здесь, в крае.
— За границей товарищи не сидят без дела.
— Где Уншлихт?
— В тюрьме, — ответил Матушевский.
— Трусевич?
— В тюрьме.
— Тлустый?
— В Берлине, у Розы.
— Иван?
— На каторге.
— Игнацы?
— В Сибири.
— Абрам?
— На каторге.
— Мария?
— В тюрьме.
— Казимеж?
— В Сибири.
— Что ж, значит — все разгромлено?
— Нет, организация работает, Феликс, и работает хорошо, отменно, сказал бы я. Людей, правда, мало…
— Типографии нет?
— «Птаха» обещает помочь.
— «Птаха»? Кто это? Гуровская?
— Да.
— Комитеты в Лодзи?
— Работают. Там очень трудно, многих взяли, но товарищи работают.
— В Домброве?
— Были аресты…
— Ванда?
— Ее взяли…
— Эдвард?
— Арестован.
— Зигмунд?
— Арестован…
— Как же мне уезжать, Винценты? Как?! Я могу работать!
— Антек Росол тоже мог работать…
Дзержинский приблизился к Матушевскому; глаза, как во время стачки артельных в Орше, сузились, потемнели:
— Мог? Что ты имеешь в виду? Почему — «мог»?