(Знал, что продавать департаменту полиции Манусевич-Мануйлов — умный не поймет, а дурак испугается. Этого он и хотел: когда вступал в ложу, ему сказано было: «пугни». Зачем — не открыли. А по размышлении здравом все проще простого: торговаться с испуганным легче; дешевле отдаст и смотреть будет с острым, в чем-то даже завистливым, любопытством — это тоже сгодится: когда дело на зависти замешено — оно надежней…)

… Балашов выслушал Веженского внимательно, долго молчал, а потом сказал:

— Вы слишком сумбурно открывали мне сомнения, которые вас обуревают, — то чувства, брат. А теперь, пожалуйста, сформулируйте точно, по-деловому: каковы предложения? Что предлагаете делать?

— Зубатов ушел. Мы сделали так, что он ушел. У него была программа. Какая-никакая, но программа. Какова будет программа преемника и будет ли? Можем ли мы предложить свою программу охраны устоев? Нет у нас такой программы. А у Плеханова, Гоца, Кропоткина и Ленина есть, причем Ленин обращается как раз к той фабрично-заводской массе, которую мы ныне оставили обезглавленной.

— У Ленина? — Балашов наморщил лоб. — Не думаю. У Плеханова — да. Но он очень устал, мне кажется. Парламент, то есть наша тактическая цель, должен его устроить — будет себе выступать с интерпеляциями… Это даже приятно — держать при себе умную оппозицию, есть на ком оттачиваться. Чернов с Гоцем, — террор, кровь, — на пользу дела, пусть себе вызывают ненависть к термину «революция», коль они называют себя «социалистами-революционерами». Приват-доцента Милюкова знаю, и он годен нам; либерал — хочет гарантии порядка.

— Вы не правы, — тихо сказал Веженский. — Боюсь, что вы ошибаетесь. У тех, кого вы помянули, есть программа. У нас — нет. Нам нужна своя программа, четкая, зримая, определенная, потому что без этого нашими победами воспользуются другие силы. Нам нужны управляемые партии, которые имели бы выход на массы.

— Есть Гучков, есть люди дела, которые знают, что и как, — словно продолжая спор с кем-то, заметил Балашов.

— А что, если нашему мастерку и ватерпасу, — тихо спросил Веженский, — противопоставят не только общество фабрично-заводских, но и крестьянский лапоть? Если б в России умели умно сдерживать — так нет ведь, либо вовсе не разрешают, либо уж берега не видно, как все разрешено. Вот о чем тревожусь.

Балашов, не скрывая более раздражения, спросил:

— Что ж, просить Плеве вернуть Зубатова?

— Не в этом суть. Пришла пора выдвигать нашу программу, — настойчиво повторил Веженский. — Пришла пора прорастать, мастер.

6

— Пан Норовский? — вахмистр краковского отделения политической полиции Австро-Венгрии, хмурый, апоплексически толстый, с синевой вокруг глаз, смотрел на поляка безо всякого выражения в глазах. Не трогало его то, что свет, пробивавшийся сквозь пыльное, зарешеченное стекло, делал лицо старика, вызванного к лейтенанту Зираху, тюремным, клетчатым, до синевы бледным.

— Вы меня окликаете уже пятый раз, господин офицер.

— Я не офицер. Я вахмистр.

— У меня дома внуки. Они там одни… Маленькие дети, господин вахмистр.

— Я понимаю и сочувствую вам, однако не могу ничем помочь: когда господин лейтенант сочтет нужным, он позовет.

— Но меня пригласили к девяти утра, а сейчас шесть вечера.

— Я все понимаю и сострадаю вам. Однако господин лейтенант Зирах занят, иначе он бы давно вас вызвал.

Вызвали Норовского лишь в восемь. В кабинете лейтенант Зирах был не один, а с Дрешновским, начальником краковской уголовной полиции. (В отличие от Петербурга, который, пыжась, тщился проводить линию, Вена себя вела хитрее: на те посты, где надо было карать поляков, — поляков же и ставила, пусть себе единокровцы губы друг другу рвут — за арбитражем к австрийцу обратятся, а чего ж еще желать господствующей народности в многонациональной монархии? )

— Садитесь, — сказал Дрешновский старику, — можете курить.

— Я не курю.

— Все политики курят.

— Я не политик.

— А что ж тогда волнуетесь?

— Я волнуюсь оттого, что внуков надобно кормить.

— Поэтому и связались с анархистами, что их надо кормить?

— Я не связан с анархистами.

— А с кем же вы связаны? Что, Доманский скрывает от вас рад занятий? Вы набираете его газету с завязанными глазами?!

— По какому праву вы поднимаете на меня голос? — спросил Норовский, пожевав медленно побелевшими губами. — Если я арестован, вы вольны запереть меня в камеру, а коли я вызван на беседу, я вправе подняться и уйти.

— Пан Норовский, не следует вам пикироваться с моим помощником, — устало вздохнул Зирах, — как-никак, но именно он следит за тем, чтобы вашу типографию не разграбили злоумышленники. Ее ведь так легко ограбить — запоры пустяковые, решеток на окнах нет. А то, что он взволнован, так это ведь понятно… Поляку по крови, верноподданному Австро-Венгерской монархии, пану Дрешновскому приходится выслушивать нарекания из столицы по поводу того, что польские анархисты из Российской империи ведут здесь, в его епархии, работу против дружественного соседа. Поставьте себя на его место! Вена, как и любая столица, требует немедленного ответа от господина Дрешновского, а что он может ответить, не побеседовав с вами?

— Я готов говорить, но не намерен сносить оскорбления.

— Ну, это не верно, — заметил Зирах, — вас никто не оскорбил. А то, что господин Дрешновский взволнован, так это извинительно, я объяснил вам причину.

— Я готов ответить на вопросы, — повторил Норовский и глянул на большие часы с боем, стоявшие в углу холодной комнаты — без обязательного портрета Франца-Иосифа над столом, без кожаного дивана, портьер и громоздкого секретера — стол, стулья, зарешеченные окна, белая изразцовая печка в углу, и больше ничего.

— Что вам известно о Доманском? — спросил Дрешновский.

— То же, что и вам.

— Вы разделяете его политические взгляды?

— Нет.

— Вы готовы подтвердить это под присягою?

— Да.

— Тогда отчего же вы продолжаете сдавать ему типографию? Он вам задолжал за пять месяцев! Вы ж до сих пор не внесли арендной платы!

— Я внесу.

— Когда?

— Этот вопрос вправе задать финансовый департамент.

— Задаст, — пообещал Зирах. — Я прослежу за этим.

— Откуда Доманский получает деньги? — продолжал пытать Дрешновский.

— Такого рода вопросы задавать бестактно.

— Мне — вам, или вам — ему?

— И так и эдак.

— Где ваша совесть?! — воскликнул Дрешновский. — Как вам не совестно лгать мне?!

— Не смейте повышать голос!

— Я буду повышать голос до тех пор, пока вы не скажете правду! И я добьюсь правды!

— Пан Норовский, я хочу дать вам совет, — тихо сказал Зирах и, взяв из папки тоненькую линеечку, начал ударять ею в такт своим словам по зеленому сукну стола. — Вы не в том возрасте, когда можно позволять себе роскошь ссориться с властями. У вас четверо внуков. Их отец умер. Мать безумна, и вам приходится довольно много платить за ее содержание в доме убогих. Я читал ее скорбный лист — на выздоровление надежды нет. Я точен, не так ли? Хорошо, что вы не стали возражать. Власть есть власть, пан Норовский. Мы можем всё. Согласны? Всё! Доманский одинок и молод, мера его ответственности одна, ваша — совсем иная. Он вправе мечтать, а вам следует думать. О хлебе насущном для внуков.

— И убогой дочери, — добавил Дрешновский.

— Словом, мы просим вас сообщать все, что вы знаете, и особенно то, что сможете узнать о намерениях, друзьях и — финансовых средствах Доманского. У нас есть основания предполагать, что он принадлежит к союзу анархистов, а наша монархия входит в международную конвенцию по борьбе с ними.

— Это ложь.

— Это правда! — воскликнул Дрешновский.

Зирах поднял руки, словно в плен сдавался:

— Как говорят в боксе? «Угол»? В угол, господа, в угол! Я буду рад, пан Норовский, если вы поможете нам опровергнуть эти подозрения. Если же вы решите уклониться — мы вправе посчитать вас сообщником Доманского. Со сводом законов знакомы?