— Я и сейчас говорю так.
— Нет, — возразил Дзержинский. — Я знаю, от кого исходит критика подобного рода; в вашей организации есть провокатор — это полицейская критика марксизма, зубатовская: все разрешено бранить, всех позволено поносить за бездеятельность, тупость, леность, нерадивость, но уповать разрешено на одно лишь — на благость монарха и на его светлую волю. Это парафраз французской контрреволюции: «Вы обретете счастье лишь в тесной рамке закона, которому служит гильотина, а не при гильотине, являющейся символом безбрежности закона». С вами работает полиция, умно работает. В вашей организации есть провокатор.
— В организации нет провокаторов. У нас достаточно сильны «тройки», занимающиеся проверкой тех, кто служит моей идее.
— «Моей идее»? — Дзержинский пожал плечами. — Разве идея может быть символом личности? Не портмоне ведь она, не штиблеты…
Пьяный, за столиком возле кисеи, запел песню. Дзержинский замер, подобрался: брови сошлись в тугую линию, глаза сделались прозрачными, будто наполнились слезами.
— Уходите немедленно, — шепнул он Пилсудскому. — Слышите — он трезво поет, он молчал слишком долго. Уходите.
Пилсудский метнулся взглядом по буфету, быстро охватил фигуру того, что локтем то и дело валился со стола, и, не сказав ни слова, поднялся, надел шляпу, вышел.
Дзержинский подождал положенные по укоренившимся в нем законам конспирации три минуты, потом улыбнулся («платим поровну»), кликнул полового и сказал:
— Пожалуйста, получите с меня за двоих.
… Поручик Турчанинов, новый помощник Глазова, проводив глазами Дзержинского, долго сидел недвижно, перестав падать локтем: пьяного он играл умело, потому что в годы юнкерства принимал участие в субботних декламациях, которые устраивала жена их полкового командира.
«Но как он ловко понял, что я трезв, — подумал Турчанинов, — стоило только не поверить себе, чуть-чуть стоило подыграть песней — и он спиной ощутил неправду. А ушел — вторым. И за обоих расплатился. Ай да Дзержинский! И увлекательно, и на пользу дела». «Берлин, Гайднштрассе, 18, доктору Любек. Ты была права. Не сердись, если можешь. Неисправимый Юзеф».
(Перед отъездом от эсеров, из Швейцарии Дзержинский узнал адрес Ленина, позвонил в дверь. Отворила молодая женщина, с широким, большеглазым лицом.
— Мне желательно видеть Владимира Ильича, — сказал Дзержинский.
— Он в отъезде. Что передать?
— Что передать? — переспросил Дзержинский. — Вы его родственница?
— Знакомая, — ответила Надежда Константиновна, наученная опытом подполья и эмиграции имени своего неизвестным не открывать. — А вы, простите, кто?
— Я? — Дзержинский вздохнул. — Я наивный, доверчивый и глупый поляк. Передайте Ленину мои пожелания счастья.)
Через месяц после окончания Кенигсбергского процесса Гартинг вынужден был Берлин оставить: работать более не мог — улюлюкали.
Перевели в Париж — на ту же должность.
1905 г.
1
«Дорогая мамаша Капитолина Ивановна!
Пишет Вам Ваш сын Сергей Васильев Пилипченко. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, как вы поживаете? Я все время Вас вижу во сне. Как будто Вы идете через бор, я еще маленький, и рядом с Вами. Рядовой нашего полку Усин, который в шеренге со мной стоит, сказал, что сон этот к близкой встрече с Вами. Он сказал, что как Токио японскую займем, так сразу к Вам вернусь с гостинцем. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, есть ли у Вас хлеб или голодуха? За меня не беспокойтесь, кормят два раза. В окоп горячую кашу привозят по субботам. Хлеба дают вдосталь. Только тут черный не пекут, а со ржи, серый, однако, вкусный. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, мне рядовой Усин сказал, что Вы, как являясь матерью солдата, Государя-Императора нашего Православного верноподданного слуги, можете упасть в ноги помещику Норкину и просить семян, если своих нет и недород. Рядовой Усин сказал, что Государь-Батюшка всем помещикам отправил по депеше, чтобы солдатским матерям помощь давать и заботу. Я, не скрывая истину, сказал Усину, что порот был по указу господина помещика Норкина, на что Усин ответил, будто прежнее ныне забыто, посколь я стою за Отчизну и Государя-Батюшку и осколком был задетый возле Ласяна, за что имел благодарность от господина прапорщика Федюнина перед строем оставшихся живыми оренбуржцев. Побило девятнадцать и ранетых сорок два. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, как Нюрка? Расскажите писарю Лехолетову, пусть он с Ваших слов мне все напишет. С моих слов пишет наш фельдшер, фамилию которого нельзя запомнить, оттого как длинная и не православная, но денег не берет. Как нога у дедушки Ульяна Васильева Громыхалова? Фельдшер говорит, что коли синеет от низу, то надо махру не курить, и молока пить, а я смеюся, откуда молоко, когда помещик Норкин не велит траву косить в егойной болотине, хоть трава задарма пропадает, и скотину свою он там не пасет. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, на Петров день попросите отца Кузьму отслужить за убиенного неприятелем Раба Божьего Потапова Петра Петрова, который старик, но меня собою накрыл, когда японец лупил снарядами, и его на мне убило, а я только его кровушкой залился, но даже и без царапины. Дорогая мамаша Капитолина Ивановна, свечку за него поставьте около той иконы, что в правом углу: лик Христа без Ангелов, когда он не страдает, а смотрит грустно и вроде говорит: «эх-хе-хе». Дорогая мамаша, скоро патроны будут разносить, пора кончать.
Ваш сын Пилипченко Сергей Васильев».
«Дорогой наш внук Сереженька!
Сообщаю тебе скорбную весть, что маманя твоя и моя дочь Капитолина Ивановна преставилась по причине слабого здоровья, а семян господин помещик Норкин не дал, хоть я ему ходил кланялся и про тебя говорил, как про Государева Слугу — Героя. Как твое житье и хватает ли хлеба? Нюрка ушла в город на заработки, говорит, ноне кухарки и прачки потребны в барских домах, и приискивают деревенских. Однако адреса своего не прислала, но ее кучер Норкина, кровосос Пашка на станцию свез, так что куды ей деться? Ноги у меня теперь уж обе черные, ходить не могу и думаю, что к осени тоже преставлюсь. Не успеешь ли до осени одолеть злого ворога и приехать домой, а то твоя изба развалилась, ну и моя, ежели без уходу, тоже повалится, но еще попрощаться с тобой очень желаю, потому как последние мы на земле сродственники.
Остаюсь любящим тебя дедушкой
Иваном Васильевым Громыхаловым».
— Огонь! — протяжно прокричал молоденький японский офицер. — Пли!
И сотни малокалиберных, ладных, быстро лающих пушек начали изрыгать длинный, чавкающий огонь, направленный на предместья Порт-Артура. Потом ударили дальнобойные. Канонада длилась три часа, а когда кончилась, над крепостью стоял черный дым, дрожащий, неровный, потому что внутри этого дрожащего дыма бушевало тугое пламя: город был объят огнем.
— Вперед! — тонкоголосо прокричали сотни японских офицеров, подняли свои шеренги, рассыпались солдатики, двинулись с короткоствольными ружьями наперевес, а с моря крепость Порт-Артур продолжали молотить японские башенные калибры дредноутов и броненосцев, то и дело окутываясь серыми нарывчиками взрывов…
Одним таким «нарывчиком» стукнуло рядового Пилипченко, подняло в воздух, растопырило — до унизительного безжалостно, — а потом шандарахнуло об землю так, что очнулся он лишь в поездном лазарете, на седьмые сутки очнулся, в Забайкалье уже.