Гуровская потянулась к Дзержинскому, в глазах ее зажглась надежда:

— Давайте позвоним сейчас к Розену. Он подтвердит!

Дзержинский обернулся:

— А полковник Шевяков подтвердит, если к нему позвоним?

Гуровская, побледнев, словно мел, встала. Отступив от стола, она прижалась к стене.

— О чем вы?! — взгляд ее метнулся к двери, возле которой сидел высокий парень, видно рабочий, — руки у него были тяжелые, с черными закраинами у ногтей. — Кто такой Шевяков?!

Гуровская хотела вжаться в стену, глаза ее бегали по лицам собравшихся затравленно, но видела она отчетливо только большие руки парня, сидевшего у двери, с черными заусеницами вокруг ногтей.

— Послушайте, — сказал Дзержинский, — мы знаем больше, чем вы думаете. Мы бы не посмели унизить ни себя, ни вас этим разговором. Мы готовы выслушать правду: если вы честно, искренне расскажете, что знаете о подполковнике Глазове, каким образом и на чем склонил вас к сотрудничеству Шевяков, кого вы ему отдали, или, — угадав протестующий жест Гуровской, — вы ограничивались лишь дачей данных о нашей работе, мы не будем созывать партийный суд.

— Возможно, мы попросим вас и дальше продолжать работу в охране, — сказал Карл, — но уже в интересах партии…

— Я возражаю, — немедленно повернулся к нему Дзержинский. — Я не хочу, чтобы у Гуровской были ненужные иллюзии. Я возражаю!

— Послушаем, что скажет Гуровская, — предложила Люксембург.

— Это какой-то бред, товарищи, — Гуровская по-прежнему стояла у стены, — да о чем вы все?! Я же объяснила, откуда деньги, я назвала вам Розена, его адрес; он готов подтвердить мою правоту. Я получила от него семьсот марок — соблаговолите выяснить это! Да, я виновата в том, что не сообщила о таком гонораре, да, я была обязана внести часть денег в партийную кассу, да, я была обязана…

— Вы ничем никому не обязаны, — сказал Дзержинский. — Товарищи, этот разговор я продолжать не намерен. Я не говорю с тем, кому не верю. Если бы эта… Этот чело… Этот субъект был мужчиной, я бы сейчас проголосовал за казнь! Потому что убили Мацея Грыбаса!

— Нет, нет! — закричала Гуровская. — Нет! Дайте мне уйти! Я не виновата! Вы не вправе не верить мне! Я дол…

— Курт, — негромко сказала Роза Люксембург, — отворите дверь!

Высокий парень поднялся во весь свой огромный рост. Гуровская смотрела на всех затравленно, и в сухих глазах ее были боль и страх.

… Гуровская стремительно пробежала через комнату, припала к окну: нет ли слежки. Пока она ехала в Варшаву из Берлина, ее неотрывно преследовала мысль, что казнь, смерть, небытие — где-то все время рядом с нею; на соседей по купе она глядела затравленно, успокаивая себя тем единственно, что истинная опасность настанет тогда, когда ей придется остаться одной.

И вот сейчас, отперев дверь варшавской квартиры, она пробежала сквозь комнаты, вдыхая устоявшийся запах «кэпстэна», готовая разрыдаться от сознания сиюминутного чувства безопасности, оттого, что рядом Влодек, которого она всегда считала слабым и ощущала свою силу подле него: сила появляется, если ты нужен кому-то одному, живому, а не отвлеченному понятию, как тем, в Берлине, бессердечным, живущим мечтою, химерой — не жизнью.

— Геленка! Откуда ты? — Ноттен лежал на диване, обложенный газетами.

Она оторвалась от окна, обернулась, пошла к нему, ткнулась лицом в шею и жалобно прокричала:

— Я погибла, Влодек! Я погибла, погибла, погибла!

— Что? Что произошло? Что с тобой? Что случилось? — тихо спрашивал Ноттен, понимая в глубине души, что случилось то страшное, чего ждал он сам и — неведомо каким знанием — Глазов.

— Погибла, погибла, погибла! — длинно, по-детски, тянула Гуровская. — Я погибла…

Ноттен бросился на кухню, принес из ящика настойку валерианы, вылил дрожащей рукой серебристо-бурую жидкость в воду, дал выпить Гуровской, придерживая ее голову сзади, как малому ребенку.

Зубы ее стучали о стакан дробно, и Ноттен отчего-то представил, каким будет череп Елены, испугался того, как спокойно он представил себе это, и полез в карман шлафрока за трубкой.

— Ну, успокоилась немного?

— Да, чуть-чуть… Нет, ужасно, я просто не знаю, как жить…

— Посмотри мне в глаза.

Гуровская медленно подняла на него глаза, и его поразили быстро бегающие и постоянно меняющиеся зрачки женщины.

— Ну, расскажи, что стряслось? Я помогу тебе.

— Нет, нет, это ничего, это — я… Мне… С тобой ничего, это должно пройти. Понимаешь? Это должно все кончиться. Так не может быть всегда, не может, Влодек! Я сейчас… Ты только не думай.

— Геленка, скажи мне правду… Тебя что-то испугало, на тебе лица нет. Кто тебе поможет, если не я? Ну? Говори. Я жду. Облегчи себе сердце.

Она снова, — как-то внезапно, испугавшись сама, видимо, этого, — тихонько заверещала, без слов, на одной ноте:

— Я погибла, Влодек, я погибла, понимаешь, погибла, погибла, погибла…

— Мне уйти?

— Что?! Куда? Бога ради, не уходи! Сейчас я возьму себя в руки. Только не бросай меня!

— Я не терплю истерик. Или ты скажешь мне, что случилось, или я уйду.

— Хорошо. Я скажу. Я тебе скажу все.

«Боже мой, я не знаю, что сказать, — поняла вдруг Гуровская, — он сразу же ощутит ложь. Боже мой милосердный!»

— Ну?

— Влодек, любимый, дай мне прийти в себя. Я не могу опомниться. Я тебе расскажу, все расскажу, только чуть позже. Ладно?

— Нет. Ты мне все расскажешь сейчас.

— Боже мой, но почему все так жестоки?! Это связано с партией, понимаешь?! С партией!

— Почему ты «погибла» в таком случае?

— Потому что меня заподозрили в провокаторстве.

— Заподозрили или уличили?

— Нет, меня нельзя уличить! Я ни в чем не виновата! Меня заподозрили только лишь…

— «Только лишь», — повторил Ноттен. — Я жду правды, Гелена. Тогда я смогу помочь тебе.

— Мне никто не может помочь, — ответила она тихо, глядя в лицо его бегающими глазами, в которые, казалось, были втиснуты жестокие ободья зрачков, ставшие неподвижными, тоненькими, едва заметными.

Ноттен вышел в соседнюю комнату, чувствуя на спине испуг женщины. Он достал из нижнего ящика стола браунинг, который дал ему Глазов, сунул рыбье, скользкое, холодное тельце смерти в карман, вернулся к Гуровской, заставил себя поцеловать ее, почувствовал сразу, что она поняла это его внутреннее понуждение, и шепнул ей на ухо:

— Я могу тебе помочь. Только я. Потому что я скажу тебе путь к спасению. Я дам тебе револьвер и ты пристрелишь на Сенаторской Шевякова.

Гуровская молчала долго, и он чувствовал, как после упоминания фамилии Шевякова тело ее задеревенело, особенно спина.

— Ты давно знаешь? — спросила она наконец.

— Знаю.

— От кого?

— От Глазова.

— У него лошадиное лицо?

— Да.

— Значит, мы с тобою оба провокаторы? — странно усмехнулась она. — И скрывали друг от друга. Какая прелесть. Я ведь к ним пошла, чтобы…

— Зачем ты к ним пошла?

— Так. Из интереса. Истеричка.

— А я к ним не ходил. Они меня арестовали на твоей квартире, у гектографа. Но я отказался, Лена. Я ничего не сказал им. Я всё сказал Матушевскому.

Спина ее расслабилась, сделалась мягкой, податливой, и странное подобие улыбки осветило вдруг лицо женщины.

— Слава богу, — сказала она. — Не так гадостно, значит, кругом. И не все подобны мне…

Когда Ноттен услышал щелчок выстрела, а потом еще два таких же глухих щелчка, внутри у него что-то оборвалось. По-прежнему вокруг было тихо, слышались только пьяные голоса и музыка — наверное, праздновали чей-то день ангела. На улице было пустынно.

«Только б не уехал извозчик, — повторял, как заклинанье, Ноттен, — только б он не уехал… »

Он повторял это минут уж двадцать, и не потому, что действительно боялся, будто извозчик, получивший пятиалтынный за ожидание, может уехать, но просто фраза эта привязалась к нему, и ни о чем другом он сейчас не мог думать. Потом вдруг понял, что это не его фраза, а слова Глазова, который дважды повторил: «Только б ваш извозчик не уехал».