— «Штык». Или «Офицер» — на выбор.
— Сэвэр, — весело и громко ответил Прухняк.
— Тише, — шепнул Дзержинский, показав глазами на дверь, что вела на кухню.
— Варшавский, — представился Адольф Барский шепотом.
Дзержинский улыбнулся:
— «Старик» приехал с хорошими известиями: варшавские рабочие, узнав о выступлении русских солдат, нас поддержат, выйдут на улицы.
— Я пытался говорить с товарищами из ППС, — заметил Антонов-Овсеенко. — Каждый из нас остался на своих позициях: они не хотят включаться в общую борьбу до тех пор, пока не будет утвержден примат «польской проблемы».
— С кем ты говорил? — поинтересовался Дзержинский.
— Он не открылся. Какой-то, видимо, важный деятель.
— С торчащими усами? — спросил Прухняк. — С пегими, да?
Он сделал такой жест, будто расправляет длинные, игольчатые усы, которых у него не было; все улыбнулись — к круглому, добродушному, совсем еще юному лицу Прухняка усы никак не шли.
— Нет, — ответил Антонов-Овсеенко. — Не похож.
— Ты имеешь в виду Пилсудского, — сказал Дзержинский. — Его сейчас нет. Он уехал в Японию — просить помощи против русских. Предлагает свои услуги.
Прухняк спросил:
— По своей воле или с санкции ЦК?
— Неизвестно.
— Что-то в этом есть мелкое, — сказал Антонов-Овсеенко.
— Да, — согласился Дзержинский, — говоря откровенно, я этого от него никак не ждал: пораженчество пораженчеством, это форма борьбы с деспотизмом, но выставлять себя в качестве перебежчика — сие недопустимо для человека, прилагающего к себе эпитет «социалист». Это общество не поймет, а история отвергнет.
— Верно, — согласился Адольф Барский. — Люди, к счастью, начинают понимать, что они-то и есть общество, — раньше даже отчета себе в этом не отдавали, жили словно на сцене: окружены были картоном, который должен изображать металл. А сейчас подуло, ветер налетел — старые декорации падать начали.
— Погодите, товарищи, — юное, семнадцатилетнее лицо Прухняка жило какой-то своей, особой жизнью, когда ожидание накладывает новый в своем качестве отпечаток на человека. — Погодите, — повторил он, — потом о декорациях и обществах. Время. Как у нас со временем, Штык?
— Я выстрелю из нагана после того, как раздам прокламации, — ответил Антонов-Овсеенко. — Это будет сигнал. Тут же входите в казармы. Юзеф выступит перед восставшими.
— Договорились, — сказал Прухняк.
Дзержинский вдруг нахмурился, быстро поднялся и вышел за занавеску: пегой бабы, которая стирала белье, уже не было.
— Что ты? — спросил Прухняк, когда Дзержинский вернулся. — Что случилось?
Не ответив ему, Дзержинский внимательно поглядел на Антонова-Овсеенко. Тот отрицательно покачал головой:
— Она блаженная, мы проверяли ее… Она всем семьям здесь помогает.
— О чем вы? — снова спросил Прухняк.
— Женщина слишком тихо ушла, — ответил Дзержинский.
— У нее не лицо, а блюдо, — хмыкнул Прухняк, — она ж ничего толком понять не сможет, даже если слыхала.
— Малейшая неосторожность, — заметил Дзержинский, — ведет к провалу.
Антонов-Овсеенко посмотрел на часы — удлиненной, луковичной формы.
— Я пойду напрямую, а вы — в обход, по заборам. Минут через десять будьте готовы.
Кивнув всем, он заломил маленькую фуражку, прикинул кокарду на ладонь и подмигнул:
— Какой у нас здесь будет герб, а?
Ушел он стремительно — занавеска, разделявшая комнату и кухню, затрепетала, словно бы кто подул в нее с другой стороны. Барский полез за табаком, но Дзержинский остановил:
— Не надо. На печке младенец.
— А где мать?
— В очереди. Хлеб обещали подвезти в фабричную лавку.
— Отец?
— В Сибири. Ты его должен помнить — Збигнев.
— Рыжий?
— Да.
Прухняк сказал изумленно, с юношеской открытостью:
— Неужели началось, а? Даже не верится…
— Постучи по дереву.
— О чем ты?
Дзержинский объяснил:
— У меня есть знакомый, американец: Скотт Джон Иванович. Он считает, если постучишь по дереву — сбудется то, чего хочешь.
— Пошли, — сказал Барский, — надо идти.
— Пошли, — согласился Дзержинский, но в это время на печке заплакал младенец.
Прухняк поглядел на «ходики». Дзержинский досадливо махнул на него рукой и полез на печь. Длинные ноги его смешно свисали оттуда, и был он сейчас похож на Дон Кихота. Ребенок замолчал, потому что Дзержинский осторожно взял его на руки, спустился с ним и начал расхаживать по комнате, напевая колыбельную.
Барский и Прухняк переглянулись. Слово, готовое было сорваться с веселых губ Прухняка, так и осталось непроизнесенным.
Младенец затих, убаюканный песней Дзержинского.
— Пошли, — повторил Барский, — пора.
И стал засовывать в карманы пальто пачки прокламаций.
Дзержинский положил ребенка на печку, пришептывая ему что-то доброе, нежное, спокойное. Спустился он тихо, приложил палец к губам, кивнул на занавеску. Выскользнул, как Антонов-Овсеенко, бесшумно и стремительно.
… Они шли по длинной, казавшейся бесконечною, улице, окруженной высоким деревянным забором. Сэвэр, не выпуская из ладони часы, то и дело поглядывал на стрелки: прошло уже пятнадцать минут, а выстрела все не было.
— Что же он? — спросил Барский. — Время.
— Ничего. Антонов-Овсеенко человек сильный, — ответил Дзержинский.
— Если задержался, значит, есть причина.
— А это что? — остановился вдруг Прухняк.
Слышно было, как где-то неподалеку, нарастая и приближаясь, гикали и улюлюкали конные казаки. Дзержинский стремительно оглянулся: по длинной, зажатой высоким забором улице мчался казачий эскадрон.
— Оружие бросайте, прокламации, — быстро сказал Дзержинский.
Барский медленно полез в карман, но пачку прокламаций вытащить не мог: движения его были медленными, какими-то скользящими: казачья лава надвигалась со страшной, видимой неумолимостью.
— Через забор! Через забор! — крикнул Дзержинский. — Быстро!
Прухняк подпрыгнул, но лишь ногти скребанули по доскам. Дзержинский склонился, точно сломился пополам, сказал, стараясь не выдавать ужаса:
— Со спины прыгай, Эдвард, со спины дотянешься!
Прухняк вспрыгнул ему на спину, зашатался, упал, снова вскочил, потом оттолкнулся, закряхтел, перевалился на другую сторону, шлепнулся на землю.
— Адольф, ты…
— Сейчас… Одну минуту…
— Да хватай меня за пелерину! Быстрее же!
Барский прыгал у него на спине раза три, прежде чем смог перевалиться через забор.
— Бегите! — крикнул Дзержинский. — Бегите скорей!
Казаки были уж совсем рядом, и Дзержинскому показалось, что он ощущает теплый, потный, домашний конский запах. Подпрыгнув, он оцарапал пальцы, упал; стремительно поднявшись, снова подпрыгнул и опять не дотянулся. Тогда, отойдя шага на три, он разбежался, уцепился на этот раз пальцами, ощутив занозистые щепы горбыля; подтянулся, захлебнувшись от внезапного приступа кашля, перевалился через забор, упал на руки друзей.
— Бежать надо! — прохрипел он. — Будут стрелять! … Пули просвистели над их головами…
… А потом казачьи нагайки прошлись по лицам, спинам, плечам солдат пулавского гарнизона — сквозь людской крик, плач и хрип…