(У Глазова — в отличие от директора Департамента полиции Лопухина — всего одна ошибка была: Люксембург по отчеству была Эдуардовной, а не Самойловной.)

… Откинувшись на спинку неудобного скрипучего кресла, Глазов папочку закрыл и снова глянул на фотографию Матушевского, Грыбаса, Тшедецкой и Кулицкой. На них, как и на Якуба Окуцкого, Юзефа Красного, Адольфа Барского, пятнадцатилетнего агитатора Эдварда Прухняка, на всех, словом, ведущих социал-демократов Королевства Польского и Литвы, была заведена другая папочка, цветом тоже красная, но не столь яркая, как предыдущая.

Сводя воедино сведения, полученные из Санкт-Петербургского охранного отделения, о бегстве Дзержинского с тем, что здешнее подполье зашевелилось, Глазов немедленно связал три нити в одну: Роза Люксембург в Берлине; соратники Дзержинского, проявляющие особую за последние дни активность, — здесь; и, наконец, двадцатипятилетний организатор партии, затерянный где-то в дороге, но неминуемо, неизбежно ожидаемый в Варшаве товарищами, — клубок грозный, но интересный, коль развяжется…

Сейчас «товарищей» брать рано. Брать надо в тот момент, когда появится Дзержинский. Если же Дзержинский наладит отсюда контакт с Розой Люксембург, которую ныне поддерживают депутат прусского рейхстага Август Бебель и Карл Либкнехт, — следует ждать скандала, и скандал этот будет громким.

«Впрочем, не будет, — словно бы возражая себе, подумал Глазов. — Ужас заключается в том, что не будет скандала. Не знают! Мало знания в Департаменте! Истинную угрозу не видят, очевидных болячек страшатся. Коли удастся мне взять Дзержинского с друзьями — тогда, может, рискнуть к Лопухину, а? Первый истинный интеллигент в директорах Департамента полиции. Или слишком велик риск? Он ведь и Зубатова поддерживает, и Рачковского с Гартингом, а сие — полюса в политическом сыске, истинные полюса, и не оттого, что первый — дома трудится, а последние — за границей».

Так ничего и не решивши, Глазов хрустко потянулся, папочки спрятал в сейф и только тогда ощутил тяжелую боль в затылке — видимо, погода будет ломаться, слишком уж жарко в Варшаве…

Он собрался уже уходить, но дверь его кабинетика отворилась без стука; на пороге стоял подполковник Шевяков, заместитель начальника Варшавского охранного отделения. Был подполковник рослым, словно бы литым; в лице его чувствовалась постоянная озабоченность, редко сменявшаяся быстрой улыбкой, которая делала лицо простецким — сразу выдавала корни. Видимо зная это, улыбался он редко, а если шел на завтрак к кому из сильных, то непременно брал из филерского реквизита профессорское, в золоченой оправе, пенсне.

— Что у вас, Глеб Витальевич, — спросил Шевяков отрывисто, — все спокойно?

— Все спокойно, Владимир Иванович, совершенно спокойно.

Шевяков дверь прикрыл, прошелся по кабинетику, заложив руки за спину, хрустнул суставами, скрыл зевоту, присел на подоконник, вдохнул всей грудью июньский, в липовой кипени, воздух, глянул на огни ночной Варшавы и сказал;

— Тоска у нас с вами, а не жизнь.

Глазов достал папироску, медленно размял ее, искрошив табак в пепельницу так, что казалось, весь он высыплется, закурил; медленно, со вкусом затянулся и ответил:

— Так ведь это прекрасно, что тоска, Владимир Иванович. По нашему ведомству тоска означает благоденствие в государстве.

— Умны вы, Глеб Витальевич, спору-то нет, а иногда, простите, как соплей вымазанный рассуждаете.

Глазов вскинул голову: так подполковник говорил впервые, и что-то в нем было особое — открытое, что ли, вывернутое. Раньше он старался за фразою следить, прятал мещанское изначалие, всячески подчеркивая значимость свою и весомость, а сейчас вдруг стал самим собою — таким, как интеллигентный Глазов всегда его чувствовал.

— Это хорошо, что не обижаетесь на меня, — продолжал между тем Шевяков, не оборачиваясь от окна, чувствуя спиной изучающе-напряженный взгляд коллеги. — Я б не начал этого собеседования, не присмотрись к вам пристально.

— Я это ощущал.

— С нашими-то филерами и болван ощутит.

— Понять только не могу, зачем вы горничную мою заагентурили? Она ж дура дурой.

— Это вам так кажется, потому что вы сквозь нее, так сказать, смотрите, а мне она, как отцу родному, душу изливает на ваше презрительное небреженье. Чтоб утвердиться в человеке, надо про него сызначала плохое узнать: через это хорошее ясней смотрится. Так вот, верю я вам, Глеб Витальевич, а посему нуждаюсь в вашей помощи. — Тут только Шевяков резко обернулся, и Глазов скрыл улыбку — больно уж провинциально играл подполковник, как с арестованным студентиком, право…

— Слушаю, Владимир Иванович.

— Да вы улыбнитесь, улыбнитесь, — сказал Шевяков и снова скрыл ленивую зевоту. — Я ж чую, как вы серьезность храните, а в душе надо мною посмеиваетесь. Разве нет? Смейтесь, смейтесь, Глеб Витальевич, смейтеся — я на умных беззлобный. Когда вам, кстати, надо долг ротмистру Граббе возвращать?

Глазов папироску затушил в пепельнице, тщательно затушил и ответил негромко:

— Я ж не задаю вопроса, Владимир Иванович, когда вы впервые попросили агента «Мститель» расписаться в получении двадцати пяти рублей, а вручили ему только десять.

— Так я отвечу, коли спросили. Год назад попросил. И у других прошу. И клюю, как курочка, так сказать, по зернышку. И сам себе — гадостен! Но меня «Мститель» покроет, а с вас Граббе намерен послезавтра публично в клубе потребовать двести рублей к отдаче, иначе грозится ославить бесчестным жуликом и сквалыгою.

— Какое вы имеете к этому отношение, господин подполковник? — спросил Глазов тихо, с угрозою в голосе.

— Прямое, — ответил Шевяков. — Я, так сказать, деньги вам принес, коих у вас нет и к послезавтрему не будет, никак не будет. Честно не будет, во всяком случае.

— Вы хотите ссудить меня до очередной выплаты?

— Это как разговор пойдет. И не ерепеньтесь, не надо. Ей-богу, я к вам с открытой душой, и предложение мое, буде оно вас не устроит, так предложением и останется.

— Я слушаю, Владимир Иванович.

— Так-то лучше. А то сразу — «господин подполковник». Предложение мое вот к чему сводится, Глеб Витальевич. Я б даже иначе подступился, не в лоб. Вы ведь в Охранном отделении служите семь лет, а за это время только Владимира получили и одну звездочку в погон. За семь-то лет! Дела нам нужны, Глеб Витальевич, дела. Губерния мы приграничная, с иногородцами, иноверцами и прочей швалью. К нам — как к Москве и Петербургу пригляд. А у нас все тихо и спокойно, благость у нас и верноподданность. А если б мы с вами типографийку . какую открыли? Сюда звезда, — Шевяков ткнул рукой на погон, — сюда, — он тронул грудь, — орден, так сказать.

Глазов достал новую папироску, снова долго крошил табак, а потом задумчиво ответил:

— Ну звезда, ну орден… Наплодим мы нашей провокацией подполье, не сможем за всем усмотреть — прогонят взашей, скажут: «Не умели работать, распустили социалистов». Тогда — что?

— Так не скажут, коли с умом дело поставить. Не скажут, поверьте. Тот полковник, который сидит в Петербурге, тоже в генералы хочет. Вы — в штабсы, я — в полковники. Генерал — в товарищи министра, я — в начальники Департамента, вы — главою Варшавской охраны. Не надо своею лишь особою жить, Глеб Витальевич. Вол и баран к общности тянутся, вместе хотят, один за другим идут. Мне одному не потянуть — я правду вам открываю. Я серьезного партийного интеллигента не уломаю на работу, а вы сможете. Но ведь коли б я не умел кучера Граббе уговаривать — разве б узнали вы, какой вам стыд уготован на послезавтра?

— И все-таки я не до конца понял вашу задумку, Владимир Иванович. Суть ее заключается в чем? В том, чтобы нам с вами поставить пару-тройку подпольных типографий через провокаторов, потом типографии эти прихлопнуть и за отличную работу получить повышение? Я в глаза редко смотрю долго-то — нет смысла, плохая это игра; но если уж смотрю, то вижу: вы не все мне открыли, отнюдь не все.

Шевяков удовлетворенно потер руки: