— Я — Кржечковский, Ян Эдмундов.
— Что вы здесь делали, господин Кржечковский?
— Об этом поговорим в тюрьме, как я догадываюсь? Сейчас прошу отметить лишь то, что все это сообщество я раньше не знал и не видел: вы загнали меня в одну кучу с гуляющими.
— Оружие есть?
Дзержинский полез в карман, достал браунинг. Офицер испуганно выбросил вперед руки, к нему кинулись жандармы.
— Что это вы такой пугливый? — усмехнулся Дзержинский и швырнул пистолет на землю. — Он не заряжен. И, по-моему, даже без бойка…
На железнодорожной станции арестантов загнали в угол зала ожидания для пассажиров первого класса: дамы в шляпах, мужчины в канотье, дети в кружевах, — все это замерло, когда ввели Дзержинского и его друзей. Все замерло, кроме мячика, который катился по кафельному полу, а следом за ним бежал малыш в матроске.
Дзержинский мячик поднял, ловко, как фокусник, завертел его на пальце, протянул мальчику, присев перед ним на корточки.
— Отойти от арестованного! — гаркнул жандарм.
А малыш ведь не понимает, что такое «арестованный», это мама его понимает, она к нему и бежит, хватает сына на руки, испуганно прижимает к себе, шепчет что-то на ухо, садится рядом с мужем, инженером-путейцем, испуганная, будто породистая наседка.
— Сынок, — сказал путеец, не отрываясь от газеты, — подойди к господину и скажи: «Большое вам спасибо».
— Казимеж, — прошептала женщина. — Что ты делаешь?!
Путеец, сложив газету, сунул ее в карман, поглядел на Дзержинского и повторил:
— Яцек, маленький, надо всегда благодарить тех, кто делает тебе добро. Ну-ка, умница моя, топай…
Малыш подбежал к Дзержинскому, отодвинул толстую жандармскую ногу в деготном сапоге и сказал:
— Па-сибо бо-шое!
Жандарм растерянно оглянулся — к счастью, козыряя направо и налево, бежал офицер.
— Ой, какой масенький, — залепетал он, стараясь огладить белокурые, мягкие волосы ребенка, который отодвигался от офицера из-за того, что шпоры громко дзенькали, большие, игольчатые шпоры — они маленьким-то видней, чем взрослым. — Чей ребенок, господа?! Пожалуйста, возьмите дитя, нам надо пройти через зал.
Офицер быстро обежал глазами головы арестованных, видимо пересчитывая их таким образом:
— В тюрьме мест нет, будете ждать камер здесь, в Ново-Минске!
, .. В Ново-Минске, на маленькой тихой улице, вдали от большака, полицией был занят дом — две небольшие комнаты — для содержания заключенных. Жандармский офицер, козырнув армейскому прапорщику, сказал:
— Я передаю вам под охрану тридцать семь душ. Социалисты. Весьма опасны, извольте предупредить солдат.
— А питать их чем? Ваши обещали повара прислать. Чем мне их питать?
— Питать? — переспросил жандарм. — Об этом я как-то не подумал. Тюрьмы переполнены, кухня не успевает варить похлебку, повар лежит с инфлуэнцей.
— А у нас — вовсе нет.
— Но как-то ведь питаетесь?
— На базаре берем, во дворе жжем костры.
— Вот и прекрасно, — снова козырнул жандарм, — пусть им тоже берут на базаре. Счет по семь копеек на душу мы утвердим.
— Что ж я им на семь копеек куплю?
Жандарм обворожительно улыбнулся:
— Наша бюрократия всегда и везде отстает — от роста цен тоже. Ничем не могу помочь.
— Когда их заберут?
— Их? Хм… Думаю — послезавтра. Мы подготовим к этапу семьсот человек, так что в тюрьме, думаю, станет чуть попросторней. Честь имею.
Рядовой Пилипченко, отлежав после порт-артурской контузии в читинском госпитале, отправлен был на отдых, в тыл. Домой не пустили — погнали в Королевство Польское: там харчили сносно и кров был теплый. Вечером, поднявшись на мыски, он заглянул в окно домика, где содержались арестанты, долго разглядывал, как люди разговаривали, шутили, собирались в кружки — спорить, а потом спросил того, что был ближе:
— Слышь, а вон тот, худой, вокруг которого все вьются, ваш начальник?
— Почему начальник? Товарищ. Коли спорить можно с человеком — какой он начальник? Если с кем спорить нельзя, боишься, что с работы за то прогонят, хлеба семью лишат, — тот начальник.
— Это понятно, — согласился Пилипченко, — это дураку ясней ясного.
Проходивший мимо унтер гаркнул:
— Пилипченко! Прекратить разговорчики! Разболтался мне, сволачь!
— Слуш, вашродь! — гаркнул солдат, подмигивая арестанту.
Тот рассмеялся, кликнул Дзержинского. Когда унтер отошел, Пилипченко снова поднялся на мыски и столкнулся лицом к лицу с Дзержинским.
— Эк обращаются, а? — удивленно, с жалостью, сказал Дзержинский. — Каждый болван имеет право ударить, «тыкнуть»…
— Не-е, — ответил Пилипченко, — энтот унтер добрый, он редко когда затрещину даст, а «ты» кажному хорошему человеку говорят.
— Если мне говорят «ты», и я тоже могу ответить «ты» — тогда верно, а вот когда он «ты», а ему в ответ: «вашбродь» — это никуда не годится. Ну-ка, обратитесь к нему на «ты», попробуйте…
— Он по шеям отпробует, — ответил Пилипченко и как-то изумленно посмотрел на Дзержинского. — А верно, голова у тебя светлая, я чегой-то ни раз и не думал об этом. Нам положено «вы» говорить, а им «тыкать», ну и пущай себе шло б…
— А может, лучше не надо, чтобы «шло»? Может, лучше по-новому попробовать?
— Попробовать-та хоцца, а коль в Сибирь? Тогда как — ответь мне, начальник?
— Не начальник я. Товарищ я тебе, товарищ, а не начальник
— А как же без начальников можно? Без них разбегутся. У барантов-то, небось, тоже начальник есть, а у курей — пятух.
— Пятух, — беззлобно передразнил Дзержинский, прислушиваясь к протяжному треску цикад. — Когда мы победим, начальника тебе ставить не будут — сам выберешь из товарищей: кому веришь, кого знаешь честным, кто грамотней тебя и умней.
— И-и-и, — с внезапной злобинкой рассмеялся Пилипченко, — это, значится, рай опустится на землю?!
— Рай не опустится, а будет так, как говорю я.
— Не будет так никогда: власти без начальника нет. Не удяржишь, коли плетью по бокам не охаживать. Сам-то из господ будешь?
— Из дворян.
— Все дворяне худые, это от кровной вашей старости. Купец — тот молодой, у него две морды заместо одной, как у хорошей куры два яйца в желтке.
Подошли другие солдаты, стали чуть поодаль, оперлись ладонями на стволы, задумчиво и грустно слушали Пилипченко, разглядывая в то же время Дзержинского с настороженным, сторожким интересом.
— Ну а почему же я, дворянин, ушел из поместья? Зачем по тюрьмам скитаюсь, по чужим квартирам, а ты, который в покосившейся избе живешь, меня, словно врага, стережешь? Я ж ради тебя, ради вас вот, — Дзержинский кивнул на солдат, — ото всего отказался. Сам отказался, никто меня не заставлял.
— А может, вы блажной, — сказал один из солдат.
— Он на «ты» приглашает, — пояснил, не оборачиваясь, рядовой Пилипченко.
— Блажной — не верит, — задумчиво, без обиды, откликнулся Дзержинский, — вера — это если знаешь и убежден в правоте дела.
— Завсегда были баре и господа, завсегда останутся, — сказал Пилипченко, грустно разглядывая лицо Дзержинского. — Так в Писании сказано, куды ж против слова попрешь? Чай, его не люди выдумали.
— Люди.
— Рази апостолы — люди?
— Конечно.
— Так у людей же крыльев не бывает?!
— Бывают, — сказал Дзержинский.
— Это я тебя понял, — сказал Пилипченко, — это ясно, куда ты клонишь… Мамаша-то жива?
— Умерла.
— Моя — тоже.
— Женат? — спросил Дзержинский.
— Увезли невесту в город, стала всякому женой. А у тебя есть жена?
— Умерла.
— И-и, бедолага… От чего ж?
— От чахотки.
— Тоже из господ?
— Из купцов.
— Я думал, купцы в бунт не ходят, только мы… — Пилипченко испугался слова «мы», обернулся на трех солдат; те по-прежнему разглядывали Дзержинского. — Это я не про вас — «мы», — поправился он,
— мы трону служивые, слуги государевы.
— Не государевы вы слуги, а палачевы, — сказал Дзержинский. — Вдолбили вам в головы: «царь-батюшка, наш заступник, от всех ворогов защитит, от всех бед упасет»! А ты подумал, отчего живешь в России хуже, чем здесь, в Польше, крестьяне живут? Ты видал, как другие живут? Германцы, французы? Ты книжку хоть одну прочел? Ты только то повторяешь, что тебе унтер-дурак на голове тешет: «Мол, социалисты, православия враги, народности супостаты — горе тебе принесут и вражду». А ты веришь.