Когда прибыли в Клермон, эскорт, хотя пройдено было около четырех лье, ничуть не уменьшился, поскольку на смену тем, кого дела звали домой, из окрестностей сбегались новые люди, желающие в свой черед насладиться зрелищем, которым пресытились их предшественники.

Из всех узников передвижной тюрьмы двое особенно были подвержены ярости толпы и являлись мишенью для угроз — оба гвардейца, сидящие на широких козлах кареты. Для народа это был способ уязвить королевскую семью, объявленную Национальным собранием неприкосновенной; то в грудь молодым людям направлялись штыки, то над их головами взлетала коса, которая вполне могла оказаться косою смерти, а то чья-нибудь пика, подобно коварной змее, проскальзывала к ним, стремительно жалила своим острием живую плоть и столь же стремительно отдергивалась, дабы хозяин оружия мог убедиться, что жало стало влажным и красным, и порадоваться, что не промахнулся.

Внезапно все с удивлением увидели, как какой-то человек без оружия, без шляпы, в покрытой грязью одежде прорезал толпу, отдал почтительный поклон королю и королеве, вспрыгнул на передок кареты и сел между обоими телохранителями.

Королева вскрикнула, и в этом крикс смешались страх, радость и скорбь.

Она узнала Шарни.

Испугалась она, так как Шарни проделал это у всех на глазах с беспримерной дерзостью, и только чудом можно объяснить, что он не поплатился ни единой раной.

Обрадовалась она, так как была счастлива убедиться, что он не стал жертвой неведомых опасностей, какие могли встретиться ему при бегстве и казавшихся куда более грозными, чем они были на самом деле, поскольку Мария Антуанетта, не имея возможности в точности определить ни одну из них, могла вообразить все сразу.

А скорбь она ощутила, так как поняла, что, раз Шарни возвратился один и в таком виде, придется отказаться от всякой надежды на помощь г-на де Буйе.

Впрочем, толпа, удивленная его дерзостью и, похоже, именно по причине этой дерзости, прониклась к нему уважением.

Бийо, ехавший верхом во главе процессии, обернулся, услышав шум, поднявшийся вокруг кареты, и узнал Шарни.

— Я рад, что с ним ничего не случилось, — бросил он, — но горе безумцу, который попробует повторить что-нибудь в том же роде: он поплатится за двоих.

Около двух пополудни добрались до Сент-Мену.

Бессонная ночь, предшествовавшая бегству, вкупе с усталостью и тревогами прошедшей ночи подействовали на все королевское семейство, а особенно на дофина. На подъезде к Сент-Мену бедного мальчика терзала страшная лихорадка.

Король приказал сделать остановку.

К несчастью, из всех городов, находящихся на пути, Сент-Мену, пожалуй, был враждебней всего настроен к привезенному в него арестованному семейству.

Приказ короля пропустили мимо ушей, а Бийо отдал другой приказ: перепрячь лошадей.

Его исполнили.

Дофин плакал и спрашивал, захлебываясь рыданиями:

— Почему меня не раздевают и не укладывают в кроватку, ведь я же заболел?

Королева не смогла выдержать его слез, и ее гордость на миг отступила.

Она подняла плачущего наследника престола и, показывая его народу, попросила:

— Господа, сжальтесь над ребенком! Остановитесь!

Но лошадей уже перепрягли.

— Пошел! — крикнул Бийо.

— Пошел! — подхватил народ.

— Сударь! — воскликнула королева, обращаясь к Бийо. — Еще раз повторю вам: наверно, у вас нет детей!

— А я, сударыня, тоже повторю вам, — угрюмо отвечал Бийо, бросив на нее мрачный взгляд, — у меня был ребенок, но теперь его больше нет.

— Что ж, сила на вашей стороне, поступайте, как вам угодно, — промолвила королева. — Но запомните, ничто так громко не вопиет к небу, как слабый голос ребенка.

Карета и сопровождающая ее толпа тронулись в путь.

Проезд через город был ужасен. Восторг, вызванный видом Друэ, благодаря которому и произошел арест узников, должен был бы послужить для них страшным уроком, если бы короли были способны воспринимать уроки, однако в криках народа Людовик XVI и Мария Антуанетта видели только лишь слепую злобу, а в патриотах, убежденных, что они спасают Францию, всего-навсего мятежников.

Король был ошеломлен, у королевы от унижения и ярости по лбу струился пот; принцесса Елизавета, небесный ангел, сошедший на землю, тихо молилась, но не за себя — за брата, за невестку, за племянников, за всех этих людей. Святая, она не умела отделить тех, кого воспринимала как жертвы, от тех, кого рассматривала как палачей, и возносила к стопам Всевышнего мольбу за тех и за других.

При въезде в Сент-Мену людской поток, покрывший, подобно разливу, всю равнину, не мог протиснуться сквозь узкие улочки.

Бушуя, он обтекал город с обеих сторон, а поскольку в Сент-Мену задержались, чтобы сменить лошадей, на выезде он с еще большим неистовством забурлил вокруг кареты.

Король верил, что только Париж душевно растлился, и, вероятно, именно эта вера толкнула его на злополучное бегство; он надеялся на свою любезную провинцию. И вот любезная провинция не только отвернулась, но грозно обратилась против него. Эта провинция ужаснула г-на де Шуазеля в Пон-де-Сомвеле, заключила в Сент-Мену г-на де Дандуэна в тюрьму, стреляла в г-на де Дамаса в Клермоне, а совсем недавно на глазах короля убила Изидора де Шарни; она вся дружно возмутилась, узнав о бегстве короля, вся — даже тот священник, которого шевалье де Буйе сбил наземь ударом сапога.

Но король почувствовал бы себя стократ хуже, если бы мог видеть, что происходило в городках и деревнях, куда доходила весть о том, что его арестовали. В тот же миг всеми овладевало волнение; матери хватали младенцев из колыбелей, тащили за руку детей, уже умеющих ходить, мужчины брались за оружие — любое, какое было у них, — и шли, исполненные решимости, нет, не конвоировать, но убить короля; короля, который во время жатвы — убогой жатвы в нищей Шампани в окрестностях Шалона, а она всегда была настолько нищей, что сами жители весьма выразительно называли ее вшивой Шампанью, — явился для того, чтобы скудный урожай втоптали в землю кони грабителей пандуров и разбойников гусар; но у королевской кареты были три ангела-хранителя: больной, дрожащий от озноба на материнских коленях ребенок-дофин; принцесса Мария Тереза, ослепляющая красотой, присущей рыжеволосым людям, которая стояла у дверец кареты, глядя на все происходящее вокруг изумленным, но твердым взором; наконец, принцесса Елизавета, которой уже исполнилось двадцать семь лет, однако телесное и душевное целомудрие окружало ее чело нимбом непорочно-чистой юности. Люди смотрели на них, видели королеву, склонившуюся над сыном, видели подавленного короля, и ярость их уходила, ища другой предмет, на который могла бы излиться. Она обрушивалась на телохранителей, и толпа оскорбляла их, обзывая их — благородных и преданных! — подлецами и предателями; к тому же на возбужденные головы людей из народа, по большей части непокрытые и разгоряченные скверным вином, что они пили в дешевых кабачках, струило свой жар стоящее в зените июньское солнце, и лучи его порождали некую огненную радугу в меловой пыли, которую подняла бредущая по дороге бесчисленная толпа.

А что сказал бы король, возможно, еще питавший иллюзии, ежели бы знал, что некий человек вышел из Мезье с ружьем на плече, намереваясь убить его, за три дня проделал шестьдесят лье, пришел в Париж, увидел там его такого жалкого, несчастного, униженного, что покачал головой и отказался от своего намерения?

Что сказал бы он, когда бы знал про некоего подмастерья столяра, который был уверен, что короля после бегства немедленно предадут суду и казнят, и потому пошел из Бургундии в Париж, чтобы присутствовать при суде и казни? По пути владелец столярной мастерской растолковал ему, что это дело долгое и произойдет не сразу, предложил погостить у себя; молодой подмастерье остался у него и женился на его дочери.

То, что видел Людовик XVI, было, наверное, куда более впечатляюще, но не столь ужасно, поскольку, как мы уже упоминали, утроенный щит невинности защищал его от злобы народа и отражал ее на его слуг.