Затем он обратился с воззванием к своему народу.
Существовало, таким образом, как бы два народа: один народ бунтовал 20 июня, другому народу король на это жаловался.
24-го король и королева обошли строй Национальной гвардии и были восторженно встречены солдатами.
В тот же день директория Парижа временно отстранила мэра от должности.
Кто уполномочил ее на такой смелый шаг?
Три дня спустя все объяснилось.
Лафайет, оставивший свой лагерь, в сопровождении единственного офицера прибыл в Париж 27 числа и остановился у своего друга г-на де Ларошфуко.
Ночью были предупреждены конституционалисты, фельяны и роялисты; таким образом, на следующий день были «сделаны» трибуны.
И вот генерал предстал перед Собранием.
Его встретил троекратный гром аплодисментов; однако всякий раз рукоплескания словно захлебывались в ропоте жирондистов.
Все поняли, что их ожидает тяжелейшее заседание.
Генерал Лафайет был одним из самых отчаянных храбрецов, какие когда-либо существовали на свете; однако храбростью не одолеть дерзости: довольно редко среди храбрецов можно встретить по-настоящему дерзкого человека.
Лафайет догадался, какая ему грозит опасность; играя один против всех, он ставил на карту остатки былой популярности: ежели он ее лишится, он погиб вместе с ней; ежели ему суждено выиграть, он спасет короля.
Это было тем более благородно с его стороны, что он знал и об отвращении к нему короля, и о ненависти королевы: «Я предпочитаю погибнуть от руки Петиона, нежели быть спасенной Лафайетом!»
Может быть, его действия смахивали на мальчишескую выходку; возможно, это был его ответ на полученный вызов.
Тринадцать дней тому назад он обратился с письмами к королю и к членам Собрания: он поддерживал короля и угрожал Собранию, если оно не прекратит свои нападки.
— Он довольно вызывающе ведет себя в окружения своего войска, — заметил на это чей-то голос, — посмотрим, как он заговорит, когда окажется здесь.
Эти слова были переданы Лафайету его адъютантом Мобержем.
Возможно, именно они и явились истинной причиной его появления в Париже.
Он поднялся на трибуну под аплодисменты одних и угрозы других членов Собрания.
— Господа! — начал он. — Меня упрекнули за письмо, написанное мною шестнадцатого июня в моем лагере. Мой долг — отринуть робость, выйти из-под надежного укрытия, которое создала вокруг меня любовь, моих солдат, и предстать перед вами. Кроме того, меня призывала сюда и более насущная необходимость. Насилие, совершенное двадцатого июня, вызвало возмущение всех честных граждан, но особенной болью отозвалось оно в армии; офицеры, унтер-офицеры и солдаты — все как один были потрясены случившимся; я получил от всех армейских корпусов адреса с выражениями преданности Конституции и ненависти к бунтовщикам; я остановил готовившиеся манифестации и вызвался передать общее мнение: я говорю с вами как гражданин. Настало время обеспечить возможность соблюдения Конституции, свободу Национального собрания, свободу короля, оградить его достоинство. Я умоляю Собрание отметить в специальном документе, что преступления двадцатого июня будут рассматриваться как оскорбление величества; я прошу принять действенные меры, чтобы заставить уважать законную власть, в особенности — вашу и короля; прошу также обеспечить уверенность армии в том, что Конституции ничто не грозит внутри страны, в то время как храбрые воины проливают кровь, защищая ее рубежи !
Гаде медленно поднимался по мере того, как Лафайет приближался к заключительной части своей речи; когда грянули аплодисменты, суровый оратор Жиронды поднял руку в знак того, что желает ответить. Если Жиронда хотела поразить противника стрелой иронии, она вручала лук своему Гаде, и уж тот наугад выбирал такую стрелу из своего колчана.
Не успели стихнуть последние рукоплескания, как раздался его звучный голос.
— В ту минуту, как я увидал господина Лафайета, — воскликнул он, — мне на ум пришла утешительная мысль. «Значит, у нас нет больше внешних врагов, — сказал я себе, — значит, австрийцы разбиты; господин Лафайет явился сообщить нам о победе!» Однако долго радоваться мне не пришлось: наши враги — все те же; опасность вторжения извне по-прежнему существует; но господин Лафайет — в Париже; он выступает от имени честных офицеров и солдат! Кто же эти честные люди? И каким образом армия могла вообще обсуждать этот вопрос? Прежде всего пусть господин Лафайет представит нам разрешение на отпуск.
При этих словах Жиронда понимает, что удар может быть обращен на нее самое: и действительно, как только они произнесены, раздаются рукоплескания.
Но тогда встает какой-то депутат и с места замечает:
— Господа! Вы забываете, с кем вы говорите и о ком здесь идет речь; вы забыли, кто такой Лафайет! Лафайет — старший сын французской Революции; Лафайет пожертвовал ради Революции состоянием, титулом, он готов отдать ей жизнь!
— Вы что же, репетируете надгробную речь на его могиле? — выкрикивает кто-то.
— Господа! — вмешивается Дюко. — Мы не можем вести свободное обсуждение, пока среди нас находится генерал, не являющийся членом нашего Собрания.
— Это еще не все! — кричит Верньо. — Этот генерал покинул свой боевой пост; именно ему, а не простому офицеру, на которого он этот пост оставил, был доверен корпус. Давайте узнаем, есть ли у него разрешение на отпуск, и если нет — его необходимо арестовать и судить как дезертира.
— В этом и заключается смысл моего вопроса, — подхватил Гаде, — и я поддерживаю предложение Верньо.
— Поддерживаю! Поддерживаю! — кричат жирондисты.
— Ставлю вопрос на голосование! — объявляет Жансоне.
Голосование заканчивается в пользу Лафайета с перевесом в десять голосов.
Как и народ 20 июня, Лафайет позволил себе лишнее или, напротив, не выступил с достаточной решимостью; это была победа вроде той, о которой сожалел ? свое время Пирр: потеряв половину своего войска, он сказал: «Еще одна такая победа, и я погиб!»
Как и Петион, Лафайет, выйдя после заседания, отправился к королю.
Король принял его по виду несколько любезнее, нежели Петиона, однако в душе его величества затаилась неприязнь.
Лафайет только что пожертвовал ради короля и королевы больше, чем жизнью: он принес им в жертву свою популярность.
Вот уже в третий раз он делал ради них то, на что не способен ни один монарх: в первый раз это произошло 6 октября в Версале; в другой раз — 17 июля на Марсовом поле; в третий раз — теперь.
У Лафайета оставалась последняя надежда; этой надеждой он и пришел поделиться со своими государями: он предложил на следующий день обойти строй национальных гвардейцев вместе с королем; не было Сомнений в том, что присутствие короля и бывшего командующего Национальной гвардией будет встречено солдатами с воодушевлением; Лафайет воспользуется этим, пойдет во главе Национальной гвардии в Собрание, положит конец Жиронде; а король тем временем воспользуется моментом и беспрепятственно уедет в Мобежский лагерь.
Это был отчаянный шаг, но в сложившихся обстоятельствах можно было рассчитывать на успех.
К несчастью, Дантон в три часа утра успел предупредить Петиона о готовящемся заговоре.
На рассвете Петион отменил смотр войск.
Кто же предал короля и Лафайета?
Королева!
Не она ли говорила, что предпочтет смерть от чьей угодно руки, нежели спасение из рук Лафайета?
Рука, от которой ей суждено принять смерть, бьет без промаха: ее погубит Дантон!
В час, назначенный для проведения смотра, Лафайет покинул Париж и возвратился к своим солдатам.
Однако он еще не оставил надежды спасти короля.
Глава 18. ВЕРНЬО БУДЕТ ГОВОРИТЬ
Победа Лафайета, сомнительная победа, сопровождавшаяся почти бегством, имела довольно странные последствия.
После нее роялисты чувствовали себя подавленно, тогда как пресловутое поражение жирондистов их воодушевило: оно показало им всю глубину пропасти, в которую они едва не скатились.