Итак, две процессии должны были отправиться в шесть часов утра от городской ратуши в противоположных направлениях: одна — вверх, другая — вниз, через весь Париж.
Впереди каждой из них двигался отряд кавалерии во главе с музыкантами; музыка, написанная специально к этому случаю, была мрачна и напоминала скорее похоронный марш.
За отрядом кавалерии катились шесть пушек в один ряд, где это позволяла ширина набережных или улиц, а на узких улочках — по две в ряд.
Затем гарцевала четверка гусаров, каждый из которых держал в руках плакат со словами:
СВОБОДА — РАВЕНСТВО — КОНСТИТУЦИЯ — РОДИНА
Потом — двенадцать офицеров муниципалитета с перевязями и саблями на боку.
За ними — одинокий, как сама Франция, национальный гвардеец верхом на коне вез огромный трехцветный стяг, на котором было написано:
ГРАЖДАНЕ, ОТЕЧЕСТВО В ОПАСНОСТИ!
Затем в том же порядке, как и первая шестерка, следовали еще шесть пушек, с оглушительным грохотом тяжело подскакивавших из-за неровностей дороги.
Потом следовал отряд Национальной гвардии.
За ним — другой отряд кавалерии, замыкавший шествие.
На каждой площади, на каждом мосту, на каждом перекрестке кортеж останавливался.
Барабанный бой призывал к тишине.
Потом размахивали стягами до тех пор, пока не наступала благоговейная тишина; десять тысяч зрителей замирали и, затаив дыхание, следили за происходящим, а офицер муниципалитета читал постановление Законодательного собрания, прибавляя:
— Отечество в опасности!
Последние слова воплем отзывались в сердце каждого, кто при сем присутствовал.
Это был крик нации, родины, Франции!
Это их умирающая мать кричала: «Ко мне, дети мои!»
И каждый час ухала пушка на Новом мосту, а ей отвечала другая пушка из Арсенала.
На всех больших площадях Парижа, — главной была паперть Собора Парижской Богоматери, — были сколочены амфитеатры для вербовки добровольцев.
Посреди этих амфитеатров на двух барабанах была положена широкая доска, служившая столом для вербовщиков, и запись каждого новобранца сопровождалась глухим рокотом этих барабанов, похожим на отдаленные раскаты грома.
Вокруг каждого амфитеатра стояли палатки, увенчанные трехцветными флагами и перевязями, а также дубовыми венками.
Члены муниципалитета в перевязях восседали вокруг стола и по мере записи добровольцев выдавали рекрутам удостоверения.
С двух сторон от амфитеатра стояло по пушке; у подножия двойной лестницы не умолкая гремела музыка; перед палатками полукругом были выстроены вооруженные граждане.
Это было величественное и в то же время жуткое зрелище! Народ упивался собственным патриотизмом.
Каждый торопился записаться добровольцем; часовые не могли справиться с все прибывавшей толпой: стройные ряды каждую минуту нарушались.
Двух лестниц амфитеатра, — одной — чтобы подниматься, другой — спускаться, — как ни были они широки, не хватало, чтобы вместить всех желающих.
И вот люди карабкались вверх, кто как мог, при помощи тех, кто уже поднялся; записавшись и получив удостоверение, они с радостными криками спрыгивали вниз, потрясая своими бумажками, распевая «Дела пойдут на лад» и чмокая пушки.
Так французский народ обручался с двадцатидвухлетней войной, которая если и не сумела в прошлом принести свободу всему миру, то рассчитывала в будущем сделать это.
Среди добровольцев было много стариков, которые из самодовольного хвастовства скрывали свой настоящий возраст; были и совсем юные врунишки, поднимавшиеся на цыпочки и отвечавшие: «Шестнадцать лет!», когда на самом деле им едва исполнилось четырнадцать.
Так попали на войну старый бретонец Тур д'Овернь и юный южанин Виала.
Те, кто по какой-либо причине не мог оставить дом, плакали от отчаяния, что не едут вместе со всеми; они прятали со стыда глаза, закрываясь руками, а счастливчики им кричали:
— Да пойте же, эй вы! Кричите же: «Да здравствует нация!»
И мощные крики «Да здравствует нация!» летели со всех сторон, и каждый час бухала пушка с Нового моста, и ей вторила другая — из Арсенала.
Возбуждение было так велико, что Собрание само испугалось того, что оно наделало.
Оно назначило четырех из своих членов, которые должны были обежать Париж.
Им было приказано обратиться к жителям с такими словами:
«Братья! Во имя родины не допускайте мятежа! Двор только того и ждет, чтобы добиться разрешения на отъезд короля, — не давайте для этого повода; король должен оставаться среди нас».
Потом они шепотом прибавляли еще более Страшные слова: «Он должен быть наказан!»
И повсюду, где появлялись эти люди, их встречали с воодушевлением и вслед за ними повторяли: «Он должен быть наказан!»
Никто не уточнял, кто именно должен быть наказан, каждый и так знал, кого он хочет наказать.
Так продолжалось до глубокой ночи.
До полуночи ухала пушка; до полуночи народ толпился вокруг амфитеатров.
Многие из новобранцев остались там же, разбив свой первый бивак у подножия алтаря Отечества.
Каждый пушечный удар болью отзывался в сердце Тюильри.
Сердцем Тюильри была спальня короля, где собрались Людовик XVI, Мария-Антуанетта, их дети и принцесса де Ламбаль.
Они не расставались весь день; они прекрасно понимали, что в этот великий торжественный день решается их судьба.
Члены королевской семьи разошлись лишь после полуночи, когда стало ясно, что пушка больше не будет стрелять.
С тех пор, как из предместий стал прибывать народ, королева перестала спать на первом этаже.
Друзья уговорили ее переселиться в одну из комнат второго этажа, расположенную между апартаментами короля и дофина.
Просыпаясь, как правило, на рассвете, она просила, чтобы окна не закрывали ни ставнями, ни жалюзи, чтобы ей не было страшно во время бессонницы.
Госпожа Кампан спала в одной комнате с королевой.
Прибавим, кстати, что королева согласилась, чтобы одна из камеристок находилась при ней безотлучно.
Однажды ночью, едва королева легла, — было около часу ночи, — а г-жа Кампан стояла у кровати Марии-Антуанетты и разговаривала с ней, как вдруг в коридоре послышались чьи-то шаги, а потом до их слуха долетели звуки борьбы.
Госпожа Кампан хотела пойти посмотреть, в чем дело; но королева судорожно вцепилась в камеристку, вернее, в подругу.
— Не оставляйте меня, Кампан! — взмолилась она. Тем временем из коридора донесся крик:
— Ничего не бойтесь, ваше величество; я поймал негодяя, который хотел вас убить! Голос принадлежал камердинеру.
— Господи! — вскричала королева, воздев к небу руки. — Что за жизнь! Днем
— оскорбления, ночью — убийства!
Она крикнула камердинеру:
— Отпустите этого человека и отворите ему дверь.
— Ваше величество… — хотела было возразить г-жа Кампан.
— Ах, моя дорогая! Если его арестовать, завтра он будет воспет якобинцами!
Покушавшегося отпустили на все четыре стороны; им оказался малый из прислуги короля.
С этого дня король и настоял на том, чтобы кто-нибудь безотлучно находился в спальне королевы.
Мария-Антуанетта остановила свой выбор на г-же Кампан.
В ночь, последовавшую за объявлением отечества в опасности, г-жа Кампан проснулась, когда было около двух часов: лунный свет пробивался сквозь стекло и падал на постель королевы.
Госпожа Кампан услышала вздох: она поняла, что королева не спит.
— Вам плохо, ваше величество? — спросила она вполголоса.
— Мне всегда плохо, Кампан, — отвечала Мария-Антуанетта, — однако я надеюсь, что моим мучениям скоро придет конец.
— Великий Боже! — вскрикнула камеристка. — Ваше величество, что вы такое говорите?! Неужто ваше величество посетили какие-нибудь дурные мысли?
— Нет, напротив, Кампан.
Она протянула бескровную руку, казавшуюся неживой в лунном свете:
— Через месяц, — с невыразимой печалью в голосе молвила королева, — этот лунный свет будет свидетелем нашего освобождения от цепей.