Какой вред? Это прямо забавно, отвечаю я. Он играл со мной, как кошка с мышью, с тех пор, как я уехал из Одессы, — и даже раньше! Он владеет секретной информацией о том, чему стал свидетелем в лагере Григорьева! Он злорадствует. Именно поэтому он так долго не хочет отпускать меня. Не удивляйтесь, говорю я ей, если однажды утром мой магазин не откроется, я внезапно исчезну и мир обо мне больше никогда не услышит. Я веду дневник, но они могут найти его. То же самое было в «1984». Питер Устинов[689] потерял четыре стоуна[690], чтобы сыграть ту роль. Он никогда не играл так хорошо. «Десять лет прошло, Иван, — говорит миссис Корнелиус. — И тшего Большой Брат теперь стоит?» Я молчу. Пусть она будет счастлива. Но неужто это и впрямь «Страна слепых»[691]?
Вот почему они называют меня «Шейлоком»[692], те глупые мальчшики. Шейлок был благородным евреем. Стоит ли мне обижаться? Я неоднократно ходил смотреть на Вулфита[693], прекраснейшего из всех английских актеров. По сравнению с ним сэр Лоуренс «Оливье» Коэн казался безжизненным. Голос Вулфита напоминал голос какого-то великого русского тенора; он звенел над безвкусной плюшевой обивкой и потускневшей позолотой мюзик-холла «Олд Вик», придавая всякой вульгарщине уникальную, неповторимую красоту. Это был последний из эдвардианских титанов. Его Лир ревел, плакал и бросал вызов Судьбе; его Гамлет изучал мрачные доказательства человеческого безумия и говорил только о преисподней; его Макбет со смутным ужасом вещал о судьбах тех, кто пытался низвергнуть установленный Богом порядок, объявляя им громовое предостережение, а его Тит проповедовал о самой страшной опасности, грозящей тому, кто свяжет свою судьбу с судьбой королей. Вулфит относился к Шекспиру небрежно и уверенно; он воспринимал его с огромным старомодным уважением к истинной сущности истории, и в его голосе в последний раз в Англии звучал беззаботный индивидуализм. К тому времени, когда этот голос заглушили, Би-би-си навязала стране респектабельную посредственность и «Домашнюю службу» и внушила нелепые правила приличия всем детям среднего класса. И вот, пока британцы дрожат от предчувствия перемен всякий раз, когда решают, чем намазывать булочки — маргарином или маслом, остальная часть мира корчится во власти Красного Карфагена, умоляя о помощи, о чуде, которое могли бы сотворить только Британская империя и ее союзники.
За это избавление от реальности они заплатили большую цену — цену Второй мировой войны. От чего могут отвернуться эти островитяне? От Европы? Китая? Америки? Аравии? И они загораживают ширмой всю дремлющую страну и показывают на этой ширме видения великолепного прошлого, напоминая о своем вкладе в искусства и науки, в создание институтов и языка, распространившихся по всему свету. Это означает, что мир за пределами экранов видится британцам очень смутно и кажется им жестоким и тягостным карнавалом. Такое ощущение дистанции сохраняется во всех их фильмах. Оно пронизывает их радио и большую часть телевидения. Вот почему они притворяются, будто презирают американские программы, которые на самом деле очень любят. Их пугает собственная вульгарность, способность убивать и разрушать, превращаться в скотов. Я видел, как это происходило в пятидесятых. Старые, вольные, небрежные театрализованные представления тридцатых, в которых отражались все аспекты жизни, уступили место американской косметике и «Техниколору». Я ходил смотреть «Лондон-таун»[694]. Это было невозможно. Даже Петула Кларк утратила прежнее обаяние, хотя она никогда не походила на Ширли Темпл. Американцы одержали победу. Молодежь помнит только иностранную культуру. Элис Фэй, Фред Астер и Говард Кил, разумеется; но как же Сонни Хейл и Джесси Мэттьюс[695], которые принесли на экран сексуальность, недостижимую и невозможную для голливудских умельцев? Именно поэтому мисс Мэттьюс возвратилась в Англию и сошла с ума. Только когда я услышал, что бедное создание, подобно Кларе Боу, умерло, лишившись рассудка, — начал я понимать загадку «Дневника миссис Дейл»[696]. Сегодня никто даже не сообразит, о чем речь. Великобритания так долго зарабатывала пиратством, что позабыла, как жить честно. Вместо этого она научилась дружить с Дядей Сэмом. Тетушка Саманта занята сегодня собственными опытами самогипноза. Она изучает искусство благородного повиновения. И утверждает, будто не имеет ничего общего с Аравией!
Если бы я продолжал актерскую карьеру, то строил бы ее по образцу Вулфита. Так или иначе, моя жизнь во многом начала напоминать те фарсы, которые вызывали небывалый восторг в Бельгии. Наши встречи становились все более тщательно продуманными и тайными, и я начал подозревать (увы, слишком поздно!), что желания Рози фон Бек чаще всего пробуждались от неутолимого стремления к риску и новизне. Я стал задумываться о том, насколько безопасным было наше путешествие на воздушном шаре. Per miracolo мы выжили. Per miracolo[697], я подозреваю, мы остались незамеченными — не благодаря нашим усилиям, а лишь благодаря небрежности самого паши, который, несомненно, не верил, будто кто-то способен на такое безумство. Впоследствии я задавался и другим вопросом: не закрывал ли он глаза на нашу связь, как подобные ему люди закрывали глаза на взятки, систему которых всячески поощряли, — они «выводили на чистую воду» только тех чиновников-преступников, которые больше не приносили пользы. Всякий раз, когда я вижу, как правитель с беспокойством и возмущением сообщает о «разоблачении коррупционеров», я вспоминаю о собственном опыте. Большевики не единственные, кто усвоил, насколько полезно составлять туманные законы, в которых все неясно и нет ничего абсолютно «правильного». Владычество тиранов, добивающихся успеха, основывается именно на непредсказуемости и внезапных переменах настроения. Но тирану не всегда удается долго продержаться, если он не укрепит свою власть законами и не поймет, как превратить ее в идеал, способный сплотить всех подданных. Этим умением, конечно, обладал Черчилль. Он и эль-Хадж Тами были близкими друзьями на поле для гольфа и в других местах. Оба оказались слабыми художниками, но выдающимися мастерами по части примирения противоречий. Теперь модно сомневаться в добродетелях лидеров, но в свое время мы взирали на великих вождей почтительно. Следуем ли мы лучшим курсом в наши дни ленивой демократии? «Ты меня смешишь», — говорю я девице Корнелиус, которая хочет сжечь свое нижнее белье, а ведь я когда-то менял ее подгузники. Она заявляет, что мир тоскует по равенству. Ерунда, отвечаю я. Посмотри! Прислушайся! Эта страна тоскует по тирану. Если она хочет строить жизнь по правилам Веры, то я могу предложить ей лучшую альтернативу, чем ее приятельница мисс Бруннер. Но она никогда меня не слушает. Как будто я говорю с ней на чужом языке.
Даже те, кто именует себя «возрожденными», эти бескровные хиппи, которые входят в мой магазин жеманными шажками, наигрывая разные мелодии (и нубийцы сочли бы их отвратительными) на флейтах, что привез из Индии с огромной прибылью какой-то бизнесмен-иммигрант, — даже они говорят об Иисусе так, точно он был шепелявым изнеженным мальчиком. Подобного не смог бы стерпеть и протестант! Это хуже, чем богохульство! Они съедают только сахарную облочку девятнадцатого столетия, которой миссионеры покрыли целительную пилюлю Евангелия. Это не просвещение. Это успокоительная тьма. Такие насмешливые последователи Христа просто не хотят двигаться вперед. Неужто они — авангард нашей армии? Неужто христианство так ослабло, неужто забыло о своих жизненных силах и равнодушно к спасению, которое вполне достижимо? Неужто Бог мертв и Его Сын, колеблясь, отступает под натиском Сатаны? Наверняка это великая борьба, предвещающая конец мира. Армагеддон? Gotterdammerung[698]? Последнее сражение христиан? Или битва была проиграна уже в тот день, когда захватили Зимний дворец? Неужели с тех пор только отступали уцелевшие стражи, сражаясь за каждый дюйм чистой земли, а Сатана, красный стальной гигант с серпом в одной руке и молотом в другой, надвигался, выплевывая смертельно опасный яд и с триумфом поднимаясь на руины нашего последнего пристанища? И еще говорят, Вагнер не был пророком! Да что можно сыграть взамен? «Жизнь героя» Рихарда Штрауса[699]? Я не хочу сказать, что прощаю нацистов. Их ошибки и безумие теперь совершенно ясны. Но в те дни представлялось, что выбор у нас ограничен, и люди, которые противостояли большевизму, иногда волей-неволей вступали в союзы с чужаками. Я не единственный страж истины. Я помню, как три недели назад Бишоп говорил в пабе всем, кто хотел его слушать, что он по-прежнему восхищается Гитлером как истинным интеллектуалом — и неважно, что творили его последователи. То же он самое говорил об Энохе Пауэлле[700]. В паб, как обычно, набилось полно жителей Вест-Индии, ирландцев, греков и прочих, но никто из них не протестовал. И неужто это был злодей, который, как нам говорили, останется вечно жить в кошмарах мира? Сегодня он так же безвреден, так же успокаивает и веселит, как Чарли Чаплин. «Heil Hitler»! Эти слова вошли в репертуар хихикающих школьников. Даже евреи не знают, кто такой еврей, — в Ноттинг-Хилле, по крайней мере. Неудивительно, что Мосли получил меньше ста пятидесяти голосов. Уже было слишком поздно для Ноттинг-Хилла. Ему следовало выставить свою кандидатуру в Сёрбитоне или Ширли, где люди до сих пор ценят собственный образ жизни и следят за нравственностью так же тщательно, как за лужайками.