Экран в Шеппертоне[701] поднимается выше и выше, демонстрируя картины равноправия и процветания всем, кто обитает в бесконечности серых высотных зданий. Министерство правды улыбается, глядя на свою любимую и самую удачную рекламу. Вот они — английские ораторы, благополучные и ограниченные, незаметно перемещающиеся по обеззараженным кабинетам Би-би-си, воплощая будущее и моральный авторитет империи. Они обращаются к людям, живущим в совершенно иных условиях, рассылают по радиоволнам самовосхваления, перемешанные с нелепыми национальными мифами, и до сих пор верят, что их язык универсален. Но, возможно, существует подполье? Какой-то samizdat, который прячется у самого основания их иллюзии, — какой-нибудь Блейк из Барнса или Стейнса — даже какой-нибудь Теккерей из Торнтон-Хита[702], готовый щекотать им, спящим, носы? Неужели никто не протрубит в рог, чтобы поднять тревогу? Неужто люди будут смотреть на стены своего кокона и не услышат Последнего Зова, когда он прозвучит? Неужто они мечтают о смерти, как древние египтяне, культуру которых теперь считают столь чуждой? Неужто они предпочтут такую смерть вечной жизни? Я одно время ходил туда, сопровождая мисс Б., но в конце концов мне пришлось от всего этого отказаться. В тех тихих пригородах на самом деле полно сумасшедших домов с высокими стенами. Любой лондонец, которому не повезло и которого никчемные специалисты назвали психически больным, хорошо знает, что я имею в виду. Эти дома почти всегда незаметны. Вокруг всегда много деревьев. Они всегда расположены далеко от центра города. Говорят, что так мы можем обрести мир. На самом деле так они ощущают себя в безопасности. Конечно, это — превосходный способ опозорить нас. Нас разом лишают и чувства собственного достоинства, и нашей будущей силы. Нет, их власть мне ни к чему. Когда на меня обращали внимание наделенные ею, мне это редко приносило пользу. Все, чего я хотел, — уважения равных, признания моих способностей, моего авторитета инженера-провидца. Вот что у меня украли — именно то, что я ценил выше всего. Никто, кажется, не понимает меня. Боль, говорю я им, кроется в моей душе. В моей бедной русской душе. Как мы можем притворяться, будто понимаем ценности друг друга, если даже не способны говорить на одном языке? И все же я не отчаиваюсь. Я и теперь еще вижу проблеск надежды для мира. Но мир должен научиться признавать свои недостатки так же, как признает свои достоинства. И, как учит нас Христос, самопознание должно стоять на первом месте. Вот послание возрождения.
Они вложили резонирующий металл мне в живот. И разлад теперь не исчезает. Он лишает меня гармонии с Богом. Эти евреи? Почему они так сильно завидуют мне, почему преследуют меня, почему хотят уничтожить? Vos hot irgezogt? Iber morgn? Iber morgn? Ikh farshtey nit. Почему не mitogsayt?[703] В полдень корабли вознесутся ввысь, чтобы навеки избавиться от земной грязи, а тех, кто не взойдет на борт, ожидает упадок, жестокая война и погибель всей планеты. В полдень мы поднимемся к солнцу, к самому спасительному из знаков Божиих, и наша кожа воспылает золотом и серебром, наши глаза вспыхнут медью, а наши зубы заблестят как слоновая кость; и все равно мы останемся людьми, а не ангелами, людьми, которые непреклонно направляются ввысь, к священной силе и славе. Почему же они ревнуют, эти арабы и евреи? Мы предложили им руку помощи Христа, а они отвергли ее. Они сделали свой выбор, и я уважаю его, но давайте же не будем оплакивать их страдания: они повинны в них сами!
Это очень часто становилось темой проповедей, которые я посещал на острове Мэн во время своего пленения. Священник был пресвитерианином, шотландцем с носом, напоминавшим морковь, с губами, по словам Воса, моего соседа по койке, походившими на дыру старой девы, и копной волос, казавшихся языками адского пламени, вырывающимися из пробитого черепа. Он знал, что мы пришли на землю, получив способность выбирать между правильным и неправильным; и если мы выбрали неправильное, то могли винить в своем тяжелом положении только самих себя. Однажды вечером он сказал мне: «У нас довольно много затруднений с паствой, когда мы наставляем верующих — не говоря уже о неверных». Он получал ирландские молочные продукты от двоюродного брата в Дублине и относился ко мне с симпатией. Он считал меня каким-то будущим апостолом славянского мира. Мы сидели и ели хлеб, намазанный контрабандным маслом, а он говорил о пришествии Христа на остров, о долгой истории Мэна как заставы света в годы тьмы. Разве так Бог являет Себя? Единственным проблеском солнца в мучительных страданиях шторма? Неужели Он не дает никаких иных признаков надежды? Вот о чем мы беседовали, сидя у серого каменного очага в обиталище священника, набивая желудки обильными кельтскими дарами. Я возлюбил пресвитерианскую веру в те долгие дни несправедливого заточения. Нацист? Какая «пятая колонна», сказал я командующему. Он согласился, что это глупо. Священник, доброжелательный человек, хотя и с не очень приятными манерами, готов был делиться своим религиозным энтузиазмом, и его общество казалось предпочительнее компании карьериста-англиканина, который проповедовал терпимость и невероятное благочестие, в то время как сами адские орды собирались у порога его дома. С точки зрения подобных ему гибель богов — не что иное, как перерыв в чемпионате по крикету и ухудшение качества местного пива. Я‑то думал, британцы отважны. Теперь я понимаю: все, что у них есть, — высокомерие и недостаток воображения. Эта британская флегма — французская мокрота. Француз выкашливает ее и забывает о ней. Плотно сжатые губы — губы, которые слишком долго касались холодной чаши невежества и равнодушной жестокости. Я говорил так майору Наю, когда мы повстречались в Виктории, сразу после Суэца. Он ответил, что не может понять меня. «Нет, — возразил я, — вы имеете в виду, что не осмеливаетесь понять меня, ведь я иду туда, где открывается путь к истине!» Он ответил, что лучше продолжит считать меня добрым парнем и купит мне водки. Он был слишком мягкосердечен, он воплощал все то, против чего я выступал, — как же я мог ожидать, что он ко мне прислушается? Его воспитали в мире, реалии которого были почти совершенно уничтожены. Новые факты для него просто не существовали. Он продолжал думать и действовать так, как научился думать и действовать, — как верный слуга справедливой и честной империи. Он не испытывал «этих современных сомнений». Вот что сделало его общество таким приятным для меня, хотя мы во многом не могли прийти к согласию. Большинство людей не способны понять, например, жгучего чувства унижения, которое испытывают подобные мне — те, чьи слова и дела сегодня считают недостойными внимания.
Майор Най уважал всех людей — и уважал их больше всего тогда, когда они владели собой и решали собственные проблемы. «А пока, — заверял меня майор, — они совершенно счастливы, поскольку пользуются нашими удобствами». Он выражал то же самое мнение, что и мистер Уикс, который уже не искал моего общества, как в прежние дни. Граф Шмальц отправился в Восточную Африку. Другие белые приезжали и уезжали. Я оставил много автографов американским вдовам — они обещали посмотреть «Аса среди асов», как только вернутся домой. Лейтенанта Фроменталя отправили в экспедицию; начались перестрелки и местные восстания, которыми предводительствовали люди из последней харки Абд эль-Крима: они решили, что господин их предал, и отказались исполнять соглашение, подписанное им. Они теперь пытались заключить союз с южными берберами, особенно с синими туарегами и воинами пустыни, которые бросили вызов власти Глауи. Они негодовали на новый закон, пришедший в их древние торговые места. Их опыт свидетельствовал, что новый закон всегда приносил более высокую прибыль городским арабам. Фроменталь доверительно сообщил мне, что не видит никакого смысла в том, что французские солдаты помогают улаживать древние племенные споры. Он боялся, что Марокко никогда не избавится от последствий политики Лиоте — генерал поощрял завоевание недружественного племени племенем уже дружественным (или с которым можно было договориться), таким образом используя собственные миротворческие ресурсы страны. Это помогало экономить деньги французских налогоплательщиков — и решать одну из главных проблем французской имперской стратегии со времен Наполеона. Теперь, однако, политические перемены, усиление «националистов» (таких же, как в Египте и везде) вызвали на набережной д’Орсэ недоверие к местным правителям. Так что Фроменталю приказали отправляться к границам протектората и подгонять солдат для расширения зоны влияния. Фроменталь таких мер не одобрял. Он говорил, что это совсем не защита, а вмешательство в старые ссоры. Он хотел, чтобы французы отступили к Атласу и успокоились.