— Целую тысячу лет люди считали нас необычными.
Поскольку для таких археологов, как он, получивших классические степени, в университетах мест недоставало, Квелч решил, что никогда не погрязнет где-нибудь в глуши, как его брат в Англии.
— Управлять толпой тринадцатилетних нерях-мальчишек совсем рядом с тем местом, где мы родились… Что за черт! Я не могу поверить, что он счастлив. Какая судьба, а?
Я ответил согласием; казалось, профессор ожидал именно этого, но мне почудилось, что в его голосе звучали нотки зависти. Он отчаянно мечтал сделаться авантюристом, как и брат-моряк, но по характеру был куда ближе к более консервативному близнецу. Я решил, что здесь кроется основное противоречие его натуры. Я мог представить, как он сопровождал чинно шагавших парами египетских школьников, облаченных в серую форму английского покроя, как он по субботам читал им у пирамид лекции о величии их общего прошлого. Лекции, в которых истории Британской империи и Египта странно переплетались, как, возможно, и случалось во времена Птолемея, или Августа, или даже (только предположение!) Сулеймана, когда Аравийская империя достигла вершин могущества, богатства и либерализма, когда она несла свет науки, литературы и естественной истории всему Средиземноморью и подарила Европе математику, научные инструменты, алхимические и медицинские знания. И все это вопреки исламу! Но потом, когда стали очевидны траты на содержание империи, мавры и их единоверцы снова принялись ссориться друг с другом и, неспособные преодолеть эту стадию общественного развития, начали медленно погружаться в пучину варварства.
Люди, которым некогда все завидовали из-за их декоративных искусств, музыки, науки, поэзии и терпимости властей, прославились как самый жестокий народ в мире, как отребье Варварийского берега[380], лишенное чести, чистоты и представлений о грехе. И это стало их позором — ведь они были лучше, они знали лучшие времена. Здесь, в Каире, на некогда энергичных людей опустилась мертвая рука турка, и они терпели тяжелую хватку слишком долго. По правде сказать, египтяне вернули большую часть прежнего достоинства. Британцы уже предоставили им независимость с единственной оговоркой: должны остаться миротворческие и административные силы, которые защитят коммерческие интересы Британии в Суэцком канале. В те дни почти все англичане были, так сказать, старой закалки. Они хорошо знали свои христианские обязанности перед «варварских племен сынами»[381]. Сегодня уже немодно брать на себя ответственность за менее удачливых братьев. А тогда это была наша обязанность — предложить руку помощи, передать мудрость опыта, продемонстрировать, без всякого принуждения, выгоды и прелести христианской веры. Я не думаю, что это постыдная идея. Хорошие, храбрые мужчины умирали за нее, как и хорошие, храбрые женщины. Такова природа щедрого христианина — стремиться к тому, чтобы распространять Слово по всему земному шару, особенно в темных, жестоких и злых местах, где Свет Христа — единственное средство отогнать дьявола и его слуг. Если это — «империализм», тогда я — империалист. Если это — «расизм», тогда я — расист. И пусть рассудит потомство! Если, конечно, останется еще кто-то, способный читать или думать, когда подойдет к концу Темное Средневековье! Это — время Зверя, когда совесть и этика бессильны и люди, которые еще осмеливаются говорить, утверждают, что истина Христа осмеяна.
В тот первый вечер в Каире, помнится, меня ошеломили жара и путаница огромного перенаселенного города, плотная смесь экзотического и знакомого, тонких, бледных сказочных башен и куполов, темно-зеленых конических тополей и гигантских кедров, пальм, массивных церквей, так странно напоминавших храмы моей родной земли, ярко одетых коптских женщин, красота которых была невероятна, почти невыносима. Я помню синеву залитого лунным светом звездного неба, ощущение присутствия бескрайних таинственных песков, окружавших нас. На улицах царило бесконечное волнение, даже когда они казались пустынными, внезапное эхо отдавалось в переулках с высокими стенами, в лабиринтах, которые никогда не удастся нанести на карту, ибо Каир — город миров внутри миров, лабиринтов внутри лабиринтов и водоемов внутри водоемов; склепы здесь приводят в другие склепы, а пещеры тянутся все дальше и дальше в прошлое, которое оставило на этой земле следы прежде, чем фараоны явились править Египтом, и через пять тысячелетий, как думают некоторые, большая часть этих следов еще не найдена. Немецкие и российские ученые теперь получили доказательства, что здешние обитатели прибыли на Землю в летающих городах с другой планеты. Это единственный способ, который позволяет им объяснить внезапный расцвет цивилизации на зеленых берегах большой африканской реки. Как еще мы можем воспринять технические чудеса египтян, долговечность их империи? Я никогда не был вполне уверен, как относиться к этим теориям. Я согласен, что трудно предположить, будто столь совершенные люди появились из пыли и грязи дельты Нила. Я прочитал текст Ивлин Во[382], посвященный этой теме, и написал ей, но ответа не получил. Я встретил ее потом, гораздо позже, в Королевском литературном обществе. К тому времени она уже давно одевалась как мужчина и стала полной и неприятной, хотя по-прежнему сохранила пресловутый монокль. Как сказал Дж. Б. Пристли[383], в честь которого устроили тот вечер, она могла притворяться мужчиной, но она никогда никого не убедит, что она джентльмен. Я так весело смеялся над этой шуткой, что Бард Брэдфорда — с радостным возгласом: «Педик, маленький сноб!» — предложил мне глоток виски из своей бутылки (все прочие пили только херес); как мне сказали, этот сорт пользовался заслуженной популярностью. Я пошел на вечер с Обтуловичем[384], авиатором-поэтом, последнюю подругу которого только что интернировали. Если «мистер» Во прочла мое письмо, то она этого не признала. Она была излишне груба, когда я вернулся к обсуждению темы и поделился мнением, что единственное стоящее изобретение в Египте — это сигареты и стиль киношной архитектуры. Возможно, она хотела, чтобы я пригласил ее в кино. Она размахивала пустым мундштуком. Может, она просто надеялась, что я предложу ей экзотическую сигарету. Это мне снова напомнило о первом вечере в Каире, в ночном клубе, куда меня пригласил Квелч; клуб был очень похож на «Привал комедиантов»[385] в Петербурге — там царил безумный разврат, клиенты демонстрировали самые странные вкусы, как в одежде, так и в сексе.
Квелч сказал, что мое смущение его удивляет. Со слов брата он понял, что я привык бывать в свете. В свете, ответил я, — совершенно правильно. В полусвете — не так уверен. Квелч после этого стал немного раздражительным. С его точки зрения клуб был лучшим местом для коктейлей и сплетен, но если я чувствовал себя неловко, то он с радостью отвезет меня куда-нибудь, где поменьше народу.
— Хотя вы, возможно, сочтете это чуть менее simpatica[386]!
Эта немного таинственная фраза так и не получила объяснения.
Мы возвратились в бар отеля «Савой», где оказались почти единственными посетителями, не носившими формы, и где, как стало очевидно, людей гораздо лучше обслуживали, если их имена были известны персоналу. Поняв, что оказал Квелчу дурную услугу, я собирался уже предложить ему вернуться в «Кривую дорожку», но тут неожиданно узнал одного из мужчин, вошедших в бар. Загоревший, как всегда худощавый, с сединой в волосах, майор Най носил гражданский вечерний костюм.
Как только я помахал ему рукой (мы с Квелчем неловко сидели на плетеных стульях у дальнего края бара), майор с видимым удовольствием приблизился.