Девочка расправила плечи и гордо задрала подбородок.

— Меня зовут Сара Старжински.

___

Возвращаясь из квартиры, куда я решила наведаться, чтобы посмотреть, как идет ремонт и поговорить с Антуаном, я остановилась на углу рю де Бретань. Мастерская по-прежнему находилась здесь. И plaque[46] тоже, напоминая прохожим, что сюда согнали евреев, живущих в третьем arrondissement, шестнадцатого июля сорок второго года. Отсюда их перевезли на «Вель д'Ив», а потом отправили в лагеря смерти. Здесь началась одиссея Сары, подумала я. Вот только где она закончилась?

Стоя на углу и не обращая внимания на уличное движение, я как наяву видела Сару, идущую по рю Сантонь тем жарким июльским утром с матерью и отцом, в сопровождении полицейских. Да, я буквально видела все происходящее, видела, как их загоняют в мастерскую, прямо здесь, рядом с тем местом, на котором я стояла сейчас. Я видела милое продолговатое личико, ощущала ее страх и непонимание. Прямые волосы, собранные на затылке в конский хвост, слегка раскосые глаза цвета бирюзы. Сара Старжински. Может быть, она еще жива? Сейчас ей, наверное, уже за семьдесят, подумала я. Нет, скорее всего, ее уже нет в живых. Она исчезла с лица земли вместе с остальными детьми «Вель д'Ив». Она так и не вернулась домой из Аушвица. Она превратилась в горсть праха.

Я развернулась и пошла к машине. В лучшем стиле американских водителей я не умела управляться с ручной коробкой передач. Поэтому я остановила свой выбор на небольшой японской модели с автоматической трансмиссией, которая вызывала у Бертрана презрительную улыбку. Я практически никогда не ездила на ней по Парижу. Добраться куда-либо на автобусе или метро, которые работали безукоризненно, было намного легче. Я считала, что в городе мне машина не нужна. Бертран насмешливо относился и к этому моему чудачеству.

Сегодня после обеда мы с Бамбером собирались наведаться в Бюн-ла-Роланд. Некогда деревушка, а теперь городок, располагалась в часе езды от Парижа. Сегодня утром вместе с Гийомом я была в Дранси. Бывший концентрационный лагерь находился совсем рядом с Парижем, зажатый между серыми и унылыми пригородами Бобиньи и Пантен. Во время войны из Дранси, являющего собой центральный узел французских железных дорог, в Польшу отправилось более шестидесяти поездов. Только когда мы прошли мимо большой современной скульптуры, установленной в память о жертвах, я осознала, что в лагере и сейчас кипит жизнь. Мы встретили женщин с детскими колясками и собаками, повсюду играли и перекликались дети, ветер шевелил занавески на окнах, а на подоконниках в горшках росли цветы. Я была потрясена до глубины души. Как можно жить в этих стенах? Я поинтересовалась у Гийома, знал ли он об этом. Тот утвердительно кивнул головой в ответ. По выражению его лица я заключила, что он очень волнуется. Вся его семья была депортирована отсюда. Ему нелегко было вновь прийти на это место. Но он захотел составить мне компанию и таки настоял на своем.

Смотрителем мемориального музея Дранси оказался усталый мужчина средних лет по фамилии Менецкий. Он ждал нас перед входом в музей, который открывался, только если кто-нибудь звонил смотрителю и договаривался о встрече. Мы медленно прошлись по небольшой, просто обставленной комнате, разглядывая фотографии, заметки, карты. На витрине под стеклом лежало несколько желтых звезд. Я впервые увидела, как они выглядят в натуре. От их вида мне стало не по себе, и у меня закружилась голова.

За прошедшие шестьдесят лет лагерь почти не изменился. В большом П-образном бетонном сооружении, построенном в конце тридцатых годов при реализации инновационного жилищного проекта и реквизированном вишистским правительством в сорок первом году для депортируемых евреев, сейчас размещались около четырех сотен семей. Они ютились в крохотных квартирках, которые были выстроены еще в сорок седьмом году. В Дранси была самая низкая квартплата по сравнению с соседними районами.

Я поинтересовалась у мистера Менецкого, знают ли обитатели Cite de la Muette — по какому-то странному совпадению этот район именовался «Город немых» — о том, где именно им выпало жить. В ответ он отрицательно покачал головой. Большинство из тех, кто живет здесь, очень молоды. По его словам, они ничего не знали о прошлом своего обиталища, и оно их ни в малейшей степени не заботило. Тогда я спросила у него, много ли посетителей бывает на мемориале. Смотритель ответил, что школы присылают сюда целые классы да изредка забредают туристы. Мы полистали книгу отзывов посетителей. «Памяти моей матери Полетт. Я люблю тебя и никогда не забуду. Я буду приходить сюда каждый год и думать о тебе. Отсюда тебя увезли в Аушвиц в 1944 году, и ты не вернулась ко мне. Твоя дочь Даниэлла». Я почувствовала, как на глаза у меня навернулись слезы.

Затем смотритель повел нас к единственному сохранившемуся вагону для перевозки скота, который стоял посреди лужайки перед самым входом в музей. Он был заперт, но у смотрителя нашелся ключ. Гийом помог мне забраться внутрь, и мы очутились в тесном, замкнутом и голом пространстве. Я попыталась представить этот же вагон, только битком набитый людьми, утрамбованными, как селедки в бочке: взрослые, маленькие дети, дедушки и бабушки, родители средних лет, отправляющиеся в свой последний путь, к смерти. Лицо Гийома покрылось смертельной бледностью. Потом он признался мне, что и представить не мог, каково это — побывать в таком вагоне. Он боялся лезть в него. Я спросила, как он себя чувствует. Он ответил, что нормально, но я-то видела, что ему не по себе.

Мы уходили из музея, под мышкой я держала стопку буклетов и книг, которые вручил мне смотритель, но мыслями все время возвращалась к тому, что мне было известно о Дранси.

Об этом символе бесчеловечного обращения с людьми в те страшные года массового террора. О бесчисленных поездах, которые увозили евреев в Польшу.

Я не могла не вспоминать душераздирающие строки, которые описывали, как в конце лета тысяча девятьсот сорок второго года сюда прибыли четыре тысячи детей, прошедших через ужасы «Вель д'Ив», больных, голодных, грязных, оторванных от родителей. Неужели и Сара в конце концов оказалась в их числе? Неужели и ее, одинокую и насмерть перепуганную, отправили из Дранси в Аушвиц в вагоне для перевозки скота, забитом незнакомыми людьми?

Перед нашей конторой меня поджидал Бамбер. Только сложившись пополам, ему удалось втиснуться на переднее сиденье моей машины, правда, после того как он зашвырнул назад свое фотографическое оборудование. Потом он посмотрел на меня. Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что он обеспокоен и нервничает. Бамбер осторожно накрыл мою ладонь своей.

— М-м, Джулия, с тобой все в порядке?

Солнцезащитные очки мне не помогли, поняла я. Бессонная ночь, очевидно, была написана у меня на лице. Мы проговорили с Бертраном почти до рассвета. Чем больше он говорил, тем больше убеждался в своей правоте. Нет, он не хотел этого ребенка, да и в данный момент ребенок даже не был для него ребенком, если на то пошло. Ребенок не был для него человеческим существом. Это было всего лишь семя, сгусток протоплазмы. То есть ничто. Он не хотел его. Он не желал иметь с ним дело. Для него это было слишком. К моему крайнему изумлению, при этих словах голос у него сорвался. Он выглядел изнуренным, опустошенным и постаревшим. Куда подевался мой беззаботный, веселый, язвительный и непочтительный супруг? Я смотрела на него и не верила своим глазам. А если я все-таки решу оставить этого ребенка против его воли, хриплым голосом заявил он, это будет конец. Конец чему? Я с ужасом смотрела на него. Конец нам, заявил он ужасным, прерывистым голосом, которого я от него никогда не слышала. Конец нашему браку. Мы долго молчали, глядя друг на друга с противоположных сторон кухонного стола. Я спросила у него, почему рождение ребенка приводит его в такой ужас. Он отвернулся, вздохнул, потер глаза. Я старею, заявил он. Скоро мне будет пятьдесят. Одно это уже само по себе было несчастьем. Подступающая старость. На работе ему все труднее становилось отбиваться от молодых, подрастающих шакалов. Соперничать с ними изо дня в день. И еще с тем, что его былая привлекательность ушла. Он с трудом смог примириться с лицом, которое видит сейчас в зеркале. Мы с Бертраном никогда прежде не разговаривали на эту тему, и еще никогда наш разговор не был таким тягостным. Я и представить себе не могла, что он будет настолько переживать из-за приближающейся старости. «Я не хочу праздновать свое семидесятилетие, когда этому ребенку исполниться двадцать, — снова и снова повторял он. — Я не могу. И не хочу. Джулия, прошу тебя, пойми. Если ты оставишь этого ребенка, это меня убьет. Ты слышишь меня? Это меня убьет».

вернуться

46

Мемориальная табличка.