В конце концов, к явному облегчению Эдельмана, робот пошевелился и медленно покатился по платформе, слегка подталкивая блоки, оставляя в покое синие и подбирая красные магнитным хоботом, а затем доставляя их в большую коробку, которую Эдельман назвал «домом».

По ходу дела Эдельман комментировал происходящее.

— О, он только что повел глазом. Он только что нашел предмет. Он поднял предмет. Теперь он будет искать дом.

— А какова его конечная цель? — спросил я.

— У него нет конечных целей, — напомнил мне Эдельман нахмурившись. — Мы дали ему ценности. Синий — плохо, красный — хорошо.

Ценности — это более общие задачи, чем цель. Таким образом они лучше подходят, чтобы помочь нам справиться с полиморфным миром, чем цели, которые гораздо более специфичны. Будучи подростком, говорил Эдельман, он страстно желал Мэрилин Монро, но Мэрилин Монро не была его целью.Он просто це нилопределенные женские качества, которыми, как оказалось, обладала Мэрилин Монро.

Заставив себя не сосредоточиваться на Эдельмане с Мэрилин Монро, я спросил, чем его робот отличается от всех остальных, построенных учеными на протяжении последних десятилетий. Многие из этих роботов были способны на подвиги, по крайней мере такие же впечатляющие, как и достижения Дарвина-4. Разница, ответил Эдельман, недовольно выпятив вперед челюсть, в том, что Дарвин-4 обладает ценностями или инстинктами, в то время как другим роботам требовались специфические инструкции, чтобы выполнить какую-то задачу. Но разве не все нервные сети, спросил я, нуждаются в специфических инструкциях для программ общего обучения? Эдельман нахмурился.

— Но во всех них вам требуется эксклюзивно определять ввод и вывод. В этом и разница. Правильно, Джулио?

Эдельман повернулся к угрюмому молодому человеку, который присоединился к нам и молча слушал наш разговор. Он защитил диссертацию и занимался теперь научной работой.

После мгновенного колебания Джулио кивнул. Эдельман с широкой улыбкой отметил, что большинство проектировщиков искусственного интеллекта пытались программировать знания в такой форме, что требовались определенные, не оставляющие ничего недосказанным инструкции для каждой ситуации, вместо того чтобы знания возникали естественно. Например, охотничьи собаки приобретают знания с помощью основных инстинктов.

— Это более действенно, чем любая группа мальчиков из Гарварда, пишущих программы для болот! (Речь идет о компьютерной модели экосистемы болота. — Ред.) —Эдельман громко захохотал и глянул на Джулио, который чувствовал себя неуютно.

Но Дарвин-4 все равно компьютер, робот с ограниченным набором реакций на мир, настаивал я; «существо» и «мозг» — это всего лишь метафоры. Когда я говорил, Эдельман бормотал: «Да, ну, ну», быстро кивая. Если компьютер, сказал он, определяется как нечто, что управляется алгоритмами или эффективными процедурами, то Дарвин-4 некомпьютер. Да, ученые, занимающиеся информатикой, могут программировать роботов на то, что делает Дарвин-4. Но они просто будут имитировать биологическое поведение, в то время как поведение Дарвина-4 — аутентично биологическое. Если какая-то случайная электронная помеха повредит линию кода в этом существе, сказал мне Эдельман, «оно поправится, как раненый организм, и снова станет работать. А если такое сделать с другими, то они сломаются полностью».

Вместо того чтобы сказать, что все нервные сети и многие обычные компьютерные программы имеют эту способность, я спросил Эдельмана о жалобах некоторых ученых на то, что они просто не понимают его теории. Большинство неподдельно новых научных концепций, ответил он, должны преодолеть такое сопротивление. Он пригласил тех, кто обвинял его в непонятности, в частности Гюнтера Стента, чьи жалобы были процитированы в «Нью-Йорк Таймс Мэгэзин», приехать к нему, чтобы он мог лично объяснить свою работу. (Стент пришел к своему мнению о работе Эдельмана после того, как сидел с ним рядом во время полета через Атлантику.) Предложение Эдельмана никто не принял.

— Невосприимчивость, я думаю, в приеме, а не в передаче, — сказал Эдельман.

К этому времени Эдельман уже не делал попыток скрыть свое раздражение. Когда я спросил об его отношениях с Фрэнсисом Криком, он резко объявил, что должен быть на важном совещании, а меня оставит в умелых руках Джулио.

— Я давно знаком с Фрэнсисом, но на этот вопрос нельзя ответить мимоходом. Или, как сказал Граучо Маркс (американский актер, обрушивавший на зрителя потоки абсурдного юмора. — Пер):«Уйди и никогда больше не пачкай мои полотенца!»

С этим он отбыл, а его смех еще какое-то время звучал.

У Эдельмана есть почитатели, но большинство остаются на границах неврологии. Его самым известным поклонником является Оливер Сакс (Oliver Sacks), чьи красиво написанные отчеты о том, как он работал с пациентами с поврежденным мозгом, установили стандарт для литературной — то есть иронической — неврологии. Фрэнсис Крик говорил за многих коллег-неврологов, когда обвинял Эдельмана в том, что тот прячет «презентабельные», но не особо оригинальные идеи за «ширмой жаргона». Дарвиновская терминология Эдельмана, добавил Крик, имеет меньшее отношение к любым реальным аналогиям с дарвиновской эволюцией, чем к риторической грандиозности. Крик предложил переименовать теорию Эдельмана в «нервный эдельманизм». «Проблема с Джерри, — сказал Крик, — заключается в том, что он имеет склонность выдавать лозунги и размахивает ими, не обращая внимания на то, что говорят другие люди. Так что на самом деле люди жалуются на слишком беззастенчивое пускание пыли в глаза» [119].

Посещение лаборатории Эдельмана не произвело впечатления на философа Дэниела Деннетта (Daniel Dennett)из Университета Туфтса. В рецензии на «Прозрачный воздух, яркое пламя» Деннетт доказывает, что Эдельман просто представил довольно грубые версии старых идей. Несмотря на отрицания Эдельмана, его модель на самом деле была нервной сетью, а повторный вход — это обратная связь, как считает Деннетт. Эдельман также «неправильно понимает философские вопросы, к которым обращается на элементарном уровне», утверждает Деннетт. Эдельман может выражать презрение к тем, кто думает, что мозг — это компьютер, но его использование робота, чтобы «доказать» свою теорию, свидетельствует о том, что он верит в то же самое, объясняет Деннетт.

Некоторые критики обвиняют Эдельмана в преднамеренной попытке поставить себе в заслугу идеи других, обертывая их в свою собственную идиосинкразическую терминологию. Мне же кажется, что у Эдельмана мозг эмпирика, а сердце романтика. Кажется, он косвенно это признал, когда я спросил его, считает ли он в принципе, что наука бесконечна, или у нее есть конец.

— Я не знаю, что это означает, — ответил он. — Я знаю, что последовательность в математике конечна или бесконечна, и знаю, что это означает. Но я не знаю, что означает фраза «наука бесконечна». Пример? Я процитирую Уоллеса Стивенса (Wallace Stevens):«В самом конечном счете даже истина не имеет значения. Риск уже имел место».

Поискистины — вот что имеет значение, а не сама истина, казалось, подразумевал Эдельман.

Эдельман добавил, что Эйнштейн, когда его спросили, истощена ли наука, ответил: «Возможно, но какой смысл описывать симфонию Бетховена в терминах волн воздушного давления?» Эйнштейн, объяснил Эдельман, ссылался на тот факт, что физика сама по себе не могла заниматься вопросами, относящимися к ценности, значению и другим субъективным явлениям. Можно ответить вопросом: какой смысл описывать симфонию Бетховена в терминах повторно входящих нервных петель? Как замена нейронов на волны воздушного давления, или атомы, или любые физические явления отдаст должное магии и тайне разума? Эдельман не может принять, как делает Фрэнсис Крик, что мы «всего лишь набор нейронов». Поэтому Эдельман умышленно затуманивает свою основную нервную теорию, наполняя ее терминами и концепциями, заимствованными из эволюционной биологии, иммунологии и философии, чтобы добавить ей великолепия, резонанса, мистики. Он подобен романисту, который рискует неясностью — даже ищет ее — в надежде достичь более глубокой истины. Он — практик иронической неврологии, которому, к сожалению, недостает необходимых риторических навыков.