Государь вышел, уводя с собой дочерей, а церемониймейстер склонился ко мне и объявил, что гостей просят пройти к чаю.
Чай подавали в другом, тихом и небольшом месте и переход ощущался как смена погоды.
После гулкого банкетного зала нас провели в маленькую комнату с видом на внутренний дворик, где меж камней струился ручей. Здесь стоял низкий темный стол, отполированный до глубокого блеска, а вокруг него, простые табуреты. Никакой роскоши. Намеренная, выверенная простота, в которой каждая вещь была на своем месте.
За столом сидел мастер, немолодой человек с неподвижным спокойным лицом, и перед ним выстроился целый строй крошечной утвари. Глиняный чайник размером с кулак, чашечки с наперсток, какие-то плошки, ситечко, деревянные щипчики. Он поклонился нам и принялся за дело.
И это завораживало.
Он работал неспешно и точно, без единого лишнего движения. Обдал кипятком чайник, потом чашки. Заложил темные скрученные листья. Залил воду и тут же слил первый настой. Залил снова, выждал и разлил тонкой струйкой по наперсткам. Чашечку он подал мне двумя руками, и от нее поднимался незнакомый, цветочно-древесный аромат.
— Гунфу-ча, — тихо пояснил Филипп. — Высокое искусство чая. Один и тот же лист заваривают много раз подряд, по разу на пролив, и каждый пролив раскрывает новый оттенок. Здесь, Илья Григорьевич, чай, это не питье. Это ритуал и место для разговора. Когда китаец зовет тебя на чай после застолья, значит, отшумело пустое и начинается важное. Тут говорят тихо и по делу.
Я отпил. Чай был горячий, с долгим сладковатым послевкусием, и после грохота банкета, после байцзю и сорока блюд эта тишина с крошечной горячей чашкой в ладонях ложилась на душу как бальзам. Гул в голове утихал. Разговоры за столом стали короче и тише. Темп сменился, в новом медленном темпе и вправду хотелось говорить о настоящем.
В эту тишину вошел он.
Дверь отодвинулась, и в комнату быстрым шагом вошел человек в строгом темном костюме. Высокий, сухой, лет пятидесяти, с гладким бледным лицом и усталыми тенями под глазами. Все за чаем чуть подобрались. Кто это, мне было ясно и без представления.
— Это первый хирург, — шепнул мне Филипп. — Профессор Чен. Он будет главным на операции.
— Простите за опоздание, — сказал он на китайском, а Филипп мне перевел. — Тяжелая операция. Резекция, осложнения, едва вырвался.
Он коротко наклонил голову в общем поклоне и сел напротив меня, по ту сторону стола. Мастер тут же подал ему чашку.
— Илья Разумовский, — сказал я и протянул было руку, по нашей привычке, но тут же убрал, вспомнив про чужой этикет, и просто наклонил голову. — Рад наконец познакомиться. Много о вас слышал.
Филипп здесь выступил нашим переводчиком.
— Взаимно, — обронил Чен.
И больше ничего.Вот тут я и почувствовал первый холодок за весь этот теплый вечер.
Лицо профессора было безупречно вежливым. Он говорил правильные слова, держал верный тон, кланялся ровно настолько, насколько положено. И при всем этом глаза его оставались холодными. Между нами, сразу легла гладкая, невидимая стена, и я никак не мог взять в толк, откуда она взялась.
Я знаю, как встречаются хирурги. Двое людей одного редкого ремесла, сошедшиеся над одним тяжелым случаем, обычно тянутся друг к другу. Профессиональная жадность, любопытство, желание сверить руки. Я ждал этого от Чена. Можно сказать ждал собрата, который завтра встанет со мной к одному столу.
А получил вежливую ледяную стену.
— Как вам дорога, лекарь? — спросил он, отпивая чай, и вопрос был дежурным.
— Долгая, — сказал я. — Профессор, давайте о деле. Я сегодня познакомился с вашими пациентками. Замечательные девушки. Что вы можете сказать мне об анатомии сращения? Я ведь до сих пор не видел ни одного приличного снимка.
Лицо Чена не дрогнуло, но пауза перед ответом вышла длиннее, чем нужно.
— Случай сложный, — сказал он. — Очень сложный. Но решаемый. Подробности обсудим в рабочем порядке.
— Когда?
— Когда придет время.
Я смотрел на него. Во мне все говорило, что человек напротив не рад мне ни на грош. Что он отвечает заученно, обтекаемо, выставив стену там, где между коллегами должна быть распахнутая дверь. На фоне неподдельного радушия императора и светлой открытости сестер эта его глухая холодность торчала, как черный камень.
Что-то здесь было не так. И я, как привык, пошел напролом.
— Профессор Чен, — сказал я, ставя пустую чашку на стол. — Я не привык работать вслепую. Пока я не увижу все, об этой операции от меня не услышат ни слова. Все снимки, все анализы, всю историю болезни от первого дня. Полностью. Я хочу видеть бумаги. Сейчас.
В комнате стало тихо.
Мастер замер с чайником в руках. Филипп рядом со мной чуть напрягся, готовый сглаживать, переводить и смягчать. Все ждали, что ответит Чен.
Профессор медленно поставил свою чашку. Поднял на меня глаза, и в холодной их глубине на миг проступила злость, тут же укрытая вежливостью. На миг мне показалось, что он сейчас откажет. Что сошлется на поздний час, протоколы, усталость, на тысячу китайских любезностей, за которыми так удобно прятать «нет».
Но он не отказал.
— Конечно, — сказал он, и губы его сложились в ровную линию, отдаленно похожую на улыбку. — Идемте со мной, лекарь.
Он поднялся, одернул пиджак и уверенный направился к двери, не оглядываясь, что я пойду следом. И в самом развороте плеч, в том, как он встал, в ровной, гладкой, безупречной готовности было что-то насквозь неохотное. Будто я полез туда, куда меня не звали. Будто, соглашаясь, он шел на вынужденный, неприятный для себя ход, одолжением тут не пахло.
Я переглянулся с Филиппом. Старик едва заметно качнул головой, мол, идем, я рядом, и поднялся вместе со мной.
Мы вышли вслед за Ченом в полутемный коридор, и его шаги зазвучали по каменным плитам. Дворец затих, гости разошлись, мы шли втроем за холодным человеком по пустеющим переходам, все дальше от тепла чайной комнаты, в какое-то другое крыло. Фырк высунулся из-за воротника и проводил спину Чена долгим взглядом.
— Слышь, двуногий, — шепнул он мне на ухо. — А чего это он такой злой? Все тут с тобой носились, кланялись, поили, а этот глядит, будто ты ему на мозоль наступил.
— Да я тоже заметил, — выдохнул я губами, не сводя глаз со спины профессора. — Сейчас узнаем.
Чен подошел к высокой двери в конце коридора, достал ключ и отпер замок. Дверь открылась, он шагнул внутрь и щелкнул выключателем.
Я шагнул следом, через порог, за которым меня ждали наконец-то настоящие бумаги.
Глава 4
За порогом оказался кабинет, и с первого взгляда я понял о профессоре Чене больше, чем за весь вечер. После дворцовых залов с шёлком и золочёными драконами, комната резала глаз холодом. Белые стены, металлический стол, два жёстких стула и слепой негатоскоп во всю стену. Хозяин вычистил отсюда всё личное, как вычищают операционное поле.
Чен прошёл к дальней стене, где в камень был утоплен сейф, набрал код, заслонив панель плечом, вернулся к столу с двумя тонкими папками в серых картонных обложках, перевязанными тесьмой. На каждой стоял столбик иероглифов, а ниже были имена, «Mei» и «Lan».
Я взял верхнюю, взвесил её на ладони, рука всё поняла раньше всякого чтения. Двадцать лет жизни сросшегося близнеца, если вести его честно, весят килограммы, том энциклопедии. А у меня в руке лежало граммов триста.
— Это всё? — спросил я.
— Это полная выписка, — ответил Чен через Филиппа. — Всё существенное собрано здесь.
Я развязал тесьму и начал читать.
Начиналась папка прилично. Биохимия за последние месяцы, общие анализы, коагулограммы, всё аккуратно, столбиками, с переводом на полях. Билирубин у обеих в норме, трансаминазы не выбиваются, свёртываемость хоть сейчас на стол, ни одной красной цифры.
Слишком чисто. У здорового человека с улицы анализы пестрее, а тут два сросшихся организма, двадцать лет перекрёстного кровотока, и ни единого отклонения, будто таблицу заполняли с учебника.