Пересохшие губы Мэй разлепились и слабо шевельнулись.

* * *

Муром. Диагностический центр. Ординаторская.

Чайник в ординаторской Диагностического центра выкипал уже по второму разу, и Лена Ордынская, спохватившись, выдернула его из розетки.

— Всё, всё, наливаю. Тебе какой, с бергамотом пойдёт?

— Мне любой, только не больничный, — Ника устроилась на диване с ногами, насколько позволял живот, и распаковывала принесённый пакет. — Я его за две недели на всю жизнь напилась. Держи. Шарлотка, утренняя, тёплая ещё была, когда выходила.

— Ты зачем печёшь вообще? Тебе лежать положено.

— Мне положено умеренную активность и положительные эмоции, — с удовольствием процитировала Ника. — Выписка, страница два. Шарлотка проходит по обоим пунктам.

Карантин с отделения сняли неделю назад, и Ника пришла в Центр уже не пациенткой, гостьей, с передачкой, в своей одежде, и разница эта чувствовалась во всём, в походке, в голосе, в том, как она по-хозяйски забралась на диван.

Подругами они с Леной стали через стекло. Через то самое стекло седьмой палаты, у которого Лена простояла суммарно часов сорок, снаружи, в маске, с планшетом назначений, и через которое они наговорили друг другу столько, сколько иные не наговаривают за годы. Теперь стекла между ними не было, и обе, кажется, до сих пор получали от этого тихое удовольствие.

— А он толкается уже? — Лена села напротив, обхватив кружку обеими ладонями, и смотрела с тем жадным исследовательским интересом, с которым обычно смотрела в микроскоп. — В смысле, срок же ещё… или уже? Я в акушерстве плаваю, у нас его полгода было.

— Шевелится, — Ника положила ладонь на живот. — Не толкается ещё, а так, будто рыбка проплыла. Первый раз я вообще решила, что показалось.

— А искру его чувствуешь? Отдельную, его собственную.

— Лен.

— Что? Это научный вопрос! Про внутриутробное формирование контура почти нет данных, все боятся беременных сканировать, а тут ты, живой источник…

— Живой источник сейчас чаем в тебя плеснёт, — пообещала Ника, и обе засмеялись. — Чувствую. Тёплое такое пятнышко. Своё, не моё. Всё, закрыли тему, а то я разревусь, мне нельзя, у меня положительные эмоции по выписке.

Про Илью она рассказывала с показным возмущением, за которым гордость торчала, как шило из мешка, во все стороны.

— Сидит там, понимаешь, оперирует. Звонит раз в день, голос довольный, уставший, «всё идёт по плану, Ёж». По какому плану, думаю, ты мне про план расскажи, у нас обои в детской вторую неделю стоят в рулонах у стены. Вот приедет, я ему устрою императорский приём. Спецоперацию «ремонт». С наркозом, если понадобится.

— Не устроишь, — сказала Лена с полным знанием дела. — Ты его сначала кормить будешь сутки, я тебя знаю.

— Одно другому не мешает. Кормить и выдавать фронт работ, это, между прочим, основа семейной жизни… Хорошо хоть домой уже едет. Так, а расскажи мне лучше про Грача. Мне Семён по телефону начал и заржал так, что не договорил.

Лена прыснула в кружку.

— Ох. Денис Игоревич у нас теперь работает над эмпатией. Ему кто-то сказал, что с пациентами надо разговаривать, устанавливать контакт. И он теперь устанавливает. Подходит к бабушке с холециститом и говорит, дословно: «Не волнуйтесь. Вероятность вашей смерти статистически незначима». Бабушка в слёзы, Зиновьева в крик, Грач стоит и искренне не понимает, он же успокоил, он же цифру назвал хорошую…

Ника хохотала, откинувшись на спинку дивана, и Лена, глядя на неё, смеялась уже сама над собой, над Грачом с его статистикой, звонко, в голос, отмахиваясь рукой, ну хватит, сейчас чай пролью, и было в этой ординаторской в этот час так тепло, как бывает только там, где совсем недавно было очень страшно.

Семён вошёл без стука, потому что шёл за картой.

— Лен, у тебя Прохоров из четвёртой… — начал он с порога и осёкся.

Дальше он стоял и смотрел, и карта из головы у него выпала вся.

Лена смеялась. В голос, запрокинув голову, отмахиваясь ладонью от чего-то, что досказывала Ника, и не могла остановиться, и снова заходилась, и от смеха у неё на щеках стояли ямочки. Семён помнил её другой, серой мышкой из лаборатории, которая разговаривала с пробирками охотнее, чем с людьми, смотрела в пол и вздрагивала, когда рядом повышали голос. Помнил прозрачной тенью после той истории в подвале, когда она неделю ходила по стенке и шарахалась от собственного отражения. Он привык её беречь, как берегут контуженых, тихо и не подавая вида.

А сейчас на диване напротив Ники сидела и хохотала красивая девушка. Просто очень красивая девушка с ямочками на щеках, и Семён поймал себя на мысли настолько глупой, что уши нагрелись сами, без её участия. Обалдеть. Она, оказывается, умеет смеяться. Вот так, в голос. И ямочки.

— Величко! — Ника заметила его первой и замахала рукой. — Чего застрял в дверях, заходи. У нас шарлотка, пока Зиновьева не пронюхала.

— Я за картой, — сказал Семён и не двинулся с места.

— Карта подождёт, шарлотка остынет. Садись.

Он сел, куда показали, получил кружку, кусок на салфетке, и следующие десять минут честно пытался участвовать в разговоре, кивал, поддакивал, один раз даже удачно вставил про Грача, у которого на дежурстве спросили, будет ли дождь, и он ответил про вероятность осадков с точностью до процента.

Лена опять засмеялась, Семён опять уставился на ямочки, и Ника, от которой в этой жизни мало что укрывалось, посмотрела на него долгим, очень довольным взглядом, но промолчала.

Сидели они втроём вокруг шарлотки, трое людей, которых собрал вокруг себя один человек, находившийся сейчас за шесть тысяч километров, и было это похоже на семейный вечер в доме, где хозяина ждут со дня на день.

Дверь распахнулась с грохотом, от которого подпрыгнули кружки.

— Ага! — Зиновьева встала в проёме, уперев руки в бока, и обвела стол взглядом прокурора. — Чаи гоняют. С выпечкой… И без меня! Совесть у вас есть, коллеги, или её тоже без меня съели?

— Саш, садись, — Ника, смеясь, пододвинула четвёртый стул. — Тут на всех, я знала, к кому иду.

И тут Зиновьева оборвала сама себя.

На полуслове, на полудвижении к стулу. Улыбка сошла с её лица так, как сходит она у людей, вспомнивших о чём-то, что на минуту удалось забыть, и в ординаторской уже стояла тишина, когда она заговорила.

— Отставить чай, — голос у неё сделался ледяной и рабочий. — Кобрук вызывает. Всех. Срочно, бегом в её кабинет.

Стулья двинулись одновременно. Семён и Лена вскочили не думая, командный рефлекс отделения сработал сам. Ника побледнев выпрямилась на диване.

— Что случилось? — Семён уже стягивал с спинки халат. — Тяжёлый пациент? Поступление?

— Не знаю, — Зиновьева мотнула головой, и по этому «не знаю» стало ясно, что дело хуже любого поступления. — Она сказала одно. Вопрос важный.

Глава 16

Взгляд Мэй сфокусировался на моём лице, губы её дрогнули ещё раз, уже со звуком.

Одно короткое слово вышло по-китайски, надтреснутое после трёх суток трубки, и никто в боксе не стал переводить. Ни о ком другом она спросить не могла. Она спросила про сестру.

Я знал, что так будет, ещё пока у нее были закрыты веки. Знал по руке. Сознание к ней ещё только шло, слоями, сквозь остатки седации, а левая рука уже жила и работала, она ползла по одеялу, к краю кровати, шарила там, возвращалась и ползла снова.

Девятнадцать лет тело этой девочки знало, слева всегда была сестра, которую она чувствовала всем телом. Вторым сердцем, стучащим в общий бок. Рука искала всё это на привычном месте, находила пустоту, и эта пустота, я понимал, была для неё сейчас страшнее любой боли в швах.

Монитор зачастил. Глаза Мэй заметались от моего лица к пустому краю кровати и, обратно.

— Мэй. Смотри на меня.

Голос я включил тот же, что тогда, и он снова сработал как рубильник, взгляд зацепился за меня и повис.

— Лань жива. Слышишь меня? Жива. Вы разделены. Операция закончена, всё получилось. У неё теперь своя печень, у тебя своя. Она спит в соседнем боксе, за этой стеной. Я только что от нее пришел к тебе.