За стеклом Ника отложила ложку. Посмотрела на Кобрук долгим взглядом, и Семён напрягся, не зная, что сейчас будет, потому что права высказать всё у Ники имелись.
— Анна Витальевна, — сказала Ника веско в трубку, — вы мне вот что скажите. Компот у вас тут кто варит?
Кобрук моргнула.
— Пищеблок… Зинаида, кажется.
— Передайте Зинаиде благодарность, — Ника снова взялась за ложку. — Такого компота я сто лет не пила. Так что не выдумывайте, я тут выспалась впервые за месяц, обследована лучше космонавта и охраняюсь строже императрицы. Идите работайте, Анна Витальевна. Тем двум девочкам вы нужнее.
Кобрук постояла ещё, кивнула и пошла к лифтам. Семён проводил её взглядом и подумал, что за этот юмор висельника Ника когда-нибудь ответит перед мужем, потому что школа его, до последней интонации.
Температура была ложной тревогой. Скорее всего из-за нервов. Он повторил это себе дважды и почти поверил. В том что это менингокок он до последнего верить не хотел. И ждал, что анализы его опровергнут.
Шаповалов и Тарасов уходили в красную зону в девять.
Переход границы занимал десять минут и был отработан до автоматизма, комбинезон, бахилы с завязками, первая пара перчаток, респиратор третьего класса, щиток, вторая пара перчаток поверх рукавов, скотч по стыкам.
С каждым слоем двое лекарей теряли человеческие черты, и в шлюз уходили уже две белые фигуры без лиц, различимые только ростом да походкой. Семён смотрел им вслед и думал, что слово «обход» сюда больше не годится. Двое уходили на ту сторону.
Обход они начали с реанимационного бокса, и лучше бы там что-нибудь изменилось.
Марина лежала под аппаратурой вторые сутки, и вторые сутки в неё шло всё, что могла дать больница, антибиотики максимальными дозами, по двум линиям, свежая плазма, поддержка давления.
Лист назначений, который Тарасов держал в двойных перчатках, был безупречен, он сам составлял его и сам трижды сверял с лучшими протоколами, какие только знала интенсивная терапия. По этому листу пациентка должна была стабилизироваться ещё вчера.
Пациентка уходила.
Пятна на её ногах слились в сплошные тёмные поля и перешли на бёдра. Тромбоциты в утреннем анализе просели ещё на треть. Давление держалось на прессорах, и дозы прессоров медленно ползли вверх.
Тарасов стоял над койкой и с фронтовой смотрел на монитор, злой досадой человека, который всё сделал правильно и проигрывает. Рука его сама пошла вверх, потереть лицо, стереть эту ночь со лба, и упёрлась перчаткой в пластик щитка. Он опустил руку. В этом коротком тычке перчатки о пластик бессилия было больше, чем в любых словах.
Шаповалов стоял рядом, у изножья. Из всего старого хирурга остались одни глаза над респиратором, и эти глаза глядели мимо мониторов, цифр, на саму женщину, на тёмные поля по её ногам, на серое лицо под кислородной маской. Глядел он долго, тяжело, как глядят на задачу, у которой не сходится ответ.
— Не так эта зараза себя ведёт, — пробормотал он. — Не так.
Глава 9
Переводчик начал, запнулся, покосился на Чена и договорил до конца упавшим голосом. По ассистентам прошла короткая волна, двое переглянулись, третий опустил глаза в бумаги и больше их не поднимал. Эти люди знали. Все до одного знали, что лежит в закрытых архивах, и моё требование звучало для них как скрип петель шкафа, где спрятан скелет.
— Обследований выполнено достаточно, — заготовлено сказал Чен. — Программа утверждена. Сроки тоже. Требование гостя избыточно.
— Прекрасно, — сказал я. — Если данных достаточно, покажите их. Здесь, на этом экране, на ближайшем разборе, мне всё равно где. Сосудистое русло органа, который мы собираемся делить. Это не просьба гостя, профессор, это требование хирурга, отвечающего за исход. И если в нём будет отказано, я буду вынужден отразить отказ в своём официальном заключении. В том, которое ляжет на стол Российского Императора. И в том, которое я, как приглашенный консультант, обязан представить вашему Государю.
Я договорил и остался стоять.
Переводчик довёл фразу до конца, и в зале сделалось очень тихо. Чиновники у стены перестали быть мебелью, один из них медленно обернулся к Чену, второй что-то быстро писал. Филипп в своём углу так старательно дремал, что было ясно, он не пропускает ни звука.
Простая ловушка легла на стол. Показать русло значило показать приговор. Отказ же ложился на бумагу, перед двумя престолами, письменным признанием, что от второго хирурга прячут анатомию пациента, и любой, кто прочтет такое заключение, задаст один-единственный вопрос: почему. Третьего выхода из этой вилки не существовало.
Чен долго смотрел на меня через стол и за это время его лицо не изменилось, но что-то ушло из его неподвижности, какая-то последняя опора.
— Ангиография будет, — процедил он.
Совещание продолжилось, переводчик зажурчал дальше, и никто в зале, кроме нас двоих, кажется, не понял, что сейчас произошло. А мы оба понимали, наши взгляды коротко встретились над столом еще раз.
Война была объявлена официально.
С совещания Чен вышел первым, следом за ним, невидимой рыжей тенью, вышел мой лучший разведчик.
Задание Фырк получил ещё утром, не отходить от профессора до вечера и принести мне не слова, их я и так наслушался, а всё остальное. Как двигается, чем фонит, что делает, когда думает, что его никто не видит. Люди лгут словами виртуозно, а вот телом, оставшись в одиночестве, не лжёт почти никто.
Бурундук вернулся затемно. Сел на стол, помолчал, повозил лапой по столешнице.
— Странный он, твой Чен, — сказал он наконец. — Докладываю по порядку, а выводы делай сам, я в вашей людской арифметике путаюсь.
— Давай по порядку.
— После вашего собрания он ушёл к себе в кабинет и заперся. Один. Я думал, сейчас начнётся, звонки, беготня, вы же там, судя по лицам, войну объявили. А он ничего. Стоял. — Фырк повёл носом, подбирая слова. — Долго стоял, двуногий. У стеллажа. Там у него фотография в рамке, девчонки твои на ней, совсем маленькие, лет пяти, в одинаковых платьях, смеются. Он перед этой фотографией стоял, как перед иконой, четверть часа, не меньше. Просто стоял и смотрел.
Я отложил карандаш.
— Дальше.
— Дальше руки. — Фырк поднял лапку и растопырил пальцы. — Он их за спиной держал, я сзади видел. У него тряслись руки, двуногий. Мелко так. У него, у которого на разметке маркер по нитке ходит. Потом звонок был. Сам звонил, по отдельному телефону, который из сейфа достал. Говорил по-своему, я ни слова не понял, но мне и не надо. Я позы читаю. Начал он ровно, потом поднял голос, огрызался, как пёс на цепи. А под конец замолчал, долго слушал и с каждой минутой делался ниже. Плечи вниз, голова вниз. Знаешь, как выглядит человек, которого отчитывают и который не может бросить трубку? Вот так он и выглядел: большой начальник, а стоял, как нашкодивший ординатор.
— Кто звонил, ты, конечно…
— Не знаю, — отрезал Фырк. — Телефон и телефон, я в ваших железках не разбираюсь. Но главное я ещё не сказал, — он придвинулся ближе и понизил голос, хотя нужды в этом никакой не было. — Когда он положил трубку, он вернулся к фотографии. Взял её со стеллажа. Подержал. А потом положил на стол. Лицом вниз, двуногий. Аккуратно так, краешком выровнял, и отошёл к окну. Стоял там, пока я не ушел.
Фырк умолк, я сидел над своими схемами, а в голове у меня со скрежетом разворачивалась вся выстроенная за эти дни картина.
Фотографию, которая мешает, убирают в ящик, улику уничтожают. А лицом вниз, бережно, выровняв краешек, кладут то, на что больно смотреть, и делают это люди, которым стыдно перед изображением.
Холодный убийца, спокойно чертящий смертную разметку, никак не склеивался с человеком, который четверть часа стоит перед детской фотографией своих пациенток и у которого трясутся за спиной руки. Убийца так с трубкой не разговаривает. В трубку огрызается тот, кого держат за горло и волокут туда, куда он не хочет идти, когда сил упираться уже не осталось.