— Сейфы?
— Сейфов навалом, — Фырк перевернулся на живот. — Короче, по бумажной части я пустой, двуногий. Признаю. Казни.
— Отставить казнь, — сказал я. — Люди?
— Вот с людьми интереснее, — он сел и пригладил усы. — Во-первых, страдал я не зря, пролетел через кухню, а там мандариновую утку томят. Двуногий, ты не представляешь. Она в цитрусе, в меду, корочка звенит, я туда сунулся на минуточку по служебной надобности и вышел другим духом. Постаревшим. Утка с тебя теперь две.
— Фырк.
— Всё-всё, по делу, — он посерьёзнел, как умел только он, без перехода. — При твоих девчонках есть одна старуха. Служанка, самая старшая из всех, остальные перед ней по струнке. Она при них неотлучно, я три раза мимо ходил, и она там, то воротнички им гладит, то сидит в углу со своим шитьём. И вот что я тебе скажу. Все прочие вокруг девчонок фонят службой, страхом, чем угодно. А эта смотрит на них знаешь как? — Фырк помолчал, подбирая. — Как твоя Ника на тебя смотрит, когда ты после суточного дежурства жрать садишься. Вот таким же лицом. Это не прислуга, двуногий. Она за них глотку порвёт, я такие вещи носом чую.
Я отложил карандаш.
Старая служанка. Самая старшая, неотлучная, при девочках, которым двадцать. Если она при них давно, то могла стоять за дверью той самой операционной. Прислуга такого ранга видит всё, кого вносили, кого выносили, кто плакал, кто отдавал приказы.
— Молодец, — сказал я. — Это лучше любого сейфа.
— Само собой, — Фырк зевнул во всю пасть. — Я всегда лучше любого сейфа. Буди, когда принесут ужин.
Филипп Самуилович явился затемно, и с порога я понял, что его день прошёл иначе, чем у Фырка. Старик был подтянут, свеж и нёс своё тело с особой аккуратностью.
— Наливайте чай, Илья Григорьевич, — сказал он, усаживаясь. — Разговор будет долгий, а горло у меня сегодня наработалось.
Я налил. Филипп отпил, подержал чашку в ладонях, собираясь, и негромко заговорил.
— Попытка разделения была. Это я вам говорю как факт, выверенный по трём независимым источникам, имён которых вы от меня не услышите. Девочкам не исполнилось и года. Собрали лучшую бригаду страны, готовились в тайне, оперировали здесь, во дворце, в том самом медицинском крыле. Дошли до печени. На печени операцию остановили. Экстренно, посреди этапа, со срочным гемостазом и ушиванием. Обеих едва не потеряли на столе, реанимация, переливания, неделя между жизнью и смертью. Выжили обе, так тогда говорили, чудом.
— Что они увидели на печени? — спросил я.
— Этого не знает ни один из моих источников, — Филипп покачал головой. — Те, кто стоял у стола, молчат, и молчат так, что двое из бригады покинули страну в тот же год, а главный хирург скончался, не оставив мемуаров. Известен только итог. Император, получив дочерей живыми, лично наложил вето. Полный запрет на любые хирургические вмешательства в зону сращения, навсегда, под личную ответственность каждого. Двенадцать лет это вето стояло нерушимо, как стена. Девочек лечили, наблюдали, обследовали, но резать не смели даже заикаться.
Он сделал паузу и посмотрел мне в глаза.
— А теперь главное, голубчик. Недавно вето сняли. Сам Император снял. И убедил его в этом один-единственный человек. Профессор Чен.
— Чем убедил?
— Не знаю, — Филипп развёл руками, и в этом жесте было честное поражение. — Вот тут стена без единой щели. Разговор был с глазу на глаз. После него Император отменил собственное вето, объявили подготовку к операции, начали собирать бригады со всего мира. Чем Чен взял государя, какими словами и бумагами, закрыто наглухо. Я сегодня истратил на это весь свой арсенал.
Я встал и прошёлся по комнате. Картина, которая складывалась, нравилась мне всё меньше, потому что в ней перестал сходиться сам Чен. Гордец, прячущий снимки от заезжего конкурента, в эту картину ещё вписывался. Человек, сумевший переломить императорское вето двенадцатилетней выдержки и тут же засекретивший от второго хирурга всю суть дела, торчал из неё, как гвоздь из доски.
— Мне нужны бумаги той ночи, — сказал я. — Протокол, снимки, что угодно из первых рук. Без них я не встану к столу, повторю это хоть перед троном.
— Вы их не получите, — спокойно ответил Филипп. — По официальным каналам, во всяком случае. Запросить их, значит открыто заявить двору, что мы знаем про первую операцию, которую вы от нас скрыли. Спросят, откуда знаем. Ответ у нас один, со слов принцесс, сказанных на осмотре, который я с боем выбил под слово чести, что он сугубо медицинский. Это обвинение двора во лжи устами его же дочерей, голубчик. Дипломатический скандал, конец миссии, а девочки останутся с Ченом наедине. Нужны твёрдые улики, добытые так, чтобы за них не пришлось платить вами.
— Значит, пойдём не через двор, — сказал я. — Спросим ту, кто была с ними все это время.
Филипп поднял бровь.
— Фырк нашёл при девочках старую служанку, — я сел напротив него. — из тех, что при воспитанницах всю жизнь. Она любит их, Филипп Самуилович, любит, как родных, и мой источник в таких вещах не ошибается. Если в ту ночь она была во дворце, она помнит всё. А то, что помнит любящий человек, иногда лежит ближе к рукам, чем-то, что заперто в сейфах.
Старик долго молчал, глядя в чашку, и я почти слышал, как у него в голове щёлкают костяшки невидимых счётов, риски и последствия.
— Тётушка Сун, — сказал он наконец. — Так её зовут, я наводил справки о ближнем круге принцесс ещё в Москве. Сорок два года во дворце, при девочках со дня их рождения. Подступиться к ней будет труднее, чем к иному министру, её преданность здесь легенда. Но попробовать можно. Только, ради всего святого, Илья Григорьевич, никакого нажима. Один неверный тон, и она уйдёт в молчание до конца дней, а заодно доложит о нас куда следует.
— Нажима не будет, — сказал я. — Я много лет разговариваю с людьми, которым страшно. Устройте встречу.
Муром. Кабинет главного врача Муромской больницы.
В кабинете Кобрук не хватало воздуха.
Собрались все, кого удалось выдернуть среди ночи, и кабинет, рассчитанный на степенные планёрки, трещал по швам. За столом сидела Кобрук, серая, с жёстко поджатым ртом. По правую руку от неё тяжело устроился Шаповалов.
Вдоль стен выстроилась команда Центра, Тарасов с багровыми от недосыпа глазами, Зиновьева со стопкой распечаток на коленях, Лена на краешке стула, и Семён, подпиравший шкаф с грамотами. В дальнем углу, у окна, прислонился к стене Грач, и за весь час он не произнёс ни слова, только глаза его бегали по невидимым строчкам, как бегают у него всегда, когда внутри молотит счётная машина.
Семён смотрел на всех этих людей и думал, что последний раз они собирались таким составом в ночь, когда резали привязь. Тогда врага было видно. Теперешний враг не имел ни лица, ни адреса, и от этого в кабинете было тяжелее, чем в том разгромленном боксе.
— Докладываю положение на четыре утра, — Шаповалов говорил ровно, по-военному, и только пальцы его безостановочно вертели ручку. — Две пациентки отделения патологии беременности, одна палата. Первая, Гусева Марина, тридцать шесть лет, двадцать восемь недель. Начало в двадцать один десять, озноб, гипертермия до сорока и двух, геморрагическая сыпь на голенях, животе, предплечьях, сыпь при витропрессии не бледнеет. Сейчас в реанимационном боксе внутри контура, сознание спутанное, давление держим на прессорах, сыпь распространяется. Вторая, Ковалёва Алина, двадцать один год, шестнадцать недель. Начало через два с половиной часа после первой, лихорадка до тридцати девяти и шести, ломота, единичные элементы сыпи на бёдрах, пока бледнеющие. В сознании, стабильна, наблюдаем ежечасно.
Он перевел дыхание. Продолжила следом за ним Кобрук тем же рубленым строем.
— Меры. Отделение закрыто в двадцать два ноль-ноль, введён красный контур, этаж перекрыт, шлюз развёрнут, работаем в защитных костюмах. Контактные списки составлены, все контактные первой очереди изолированы внутри контура. Мазки из носоглотки, кровь на посев и ликвор у Гусевой взяты, ушли в лабораторию с нарочным. Эмпирическую терапию начали, не дожидаясь посевов: цефтриаксон в максимальных дозах обеим, дексаметазон, инфузия. Химиопрофилактика контактным начата этой же ночью. Счёт тут на часы, ждать бумажку я не стала.