Журавликов я поставил на стол, рядом с лампой, под которой ночью лежали плёнки.

Через полчаса совещание в зале медицинского крыла шло своим чередом, гладко и по-китайски благообразно, и я терпеливо ждал своей минуты.

Зал был устроен как маленький амфитеатр, длинный стол, экран, за столом Чен со своими ассистентами, сбоку переводчики, у стены пара чиновников от двора, чьих должностей мне не называли, в углу Филипп, с лицом дремлющего кота.

Обсуждали логистику, график подготовки, состав бригад, анестезиологическое обеспечение. Пункты сменяли друг друга, переводчик журчал, ассистенты кивали, вся эта отлаженная машина катилась к операции, дата которой в бумагах значилась «по готовности».

Я поднял руку на пункте «предоперационное обследование завершено».

— Дополнение от второго хирурга, — сказал я, вставая, и голос я поставил громкий и протокольный. — Прошу зафиксировать в стенограмме.

Переводчик заторопился. Чен, без выражения поднял на меня глаза.

— Как второй хирург операции я заявляю следующее. К столу я не встану без свежей ангиографии сосудов общей печени, выполненной до операции и разобранной на совместном разборе с моим участием. Артериальная фаза, портальная система, венозный отток, полный протокол. Это стандарт при любом разделении паренхиматозного органа, и я не подпишу ни один документ, пока стандарт не выполнен.

* * *

Муром. Отделение патологии беременности, красный контур. Ночь.

По коридору красной зоны, в свете ночных ламп, к седьмой палате прокатили штатив, следом прошли две фигуры в глухих костюмах, и стеклянная дверь палаты отсекла их вместе со всем, что там сейчас происходило.

Семён схватил трубку внутреннего телефона.

— Пост, доложите по седьмой. Это Величко.

— Разумовская, температура тридцать семь и четыре на вечернем замере, — дежурная говорила тем ночным полушёпотом, каким говорят в спящих отделениях. — Контрольный замер через час, тридцать семь и шесть. Работаем по протоколу третьей контактной. Осмотр кожи, кровь на посев и тромбоциты, стартовая доза антибиотика. Семён Игоревич, вам туда нельзя, вы же знаете.

Он стоял у стекла, прижав трубку к уху, и смотрел через два стекла и коридор, как в глубине седьмой палаты двигаются белые силуэты. Один склонился над кроватью с фонариком, и Семён, не видя деталей, видел всю картину по памяти, луч идёт по коже, рукам, голеням и животу, сантиметр за сантиметром, в поисках первых багровых точек. От того, найдутся эти точки или нет, зависело всё, и Семён ловил себя на том, что не дышит.

— Кожа чистая, — сказала трубка через вечность. — Сыпи нет. Ставим капельницу.

Семён выдохнул и обмяк плечом о стену.

Внутри палаты медсестра прикладывала к руке Ники систему, и даже отсюда, издалека, было видно, как спокойно лежит ее рука. Ника не дёргалась и не отворачивала лица. Она приподняла голову, посмотрела, как игла входит в её вену, потом что-то сказала медсестре и та на полсантиметра поправила катетер.

— Она там инструкции раздаёт, — не выдержала дежурная в трубке, и в голосе её мелькнуло что-то живое. — Говорит, пластырь криво.

— Узнаю, — сказал Семён. — Слушайте её. У неё рука лучше, чем у половины нашего штата.

Дежурная фыркнула и положила трубку.

Медсёстры закончили и вышли, шлюзуясь по всем правилам. В седьмой погас верхний свет, остался ночник, и палата стала аквариумом, где тихо попискивал инфузомат у кровати Ники да перемигивался монитор за ширмой Алины.

Семён остался у стекла. Идти ему было некуда.

Ника лежала на спине, слушала, как капает в неё антибиотик, и воевала со страхом единственным известным ей способом, по-рабочему.

Страх был. Отрицать его перед собой она не стала, на скорой быстро отучаешься врать хотя бы себе. Холодный тяжёлый страх сидел под грудиной и время от времени пробовал подняться выше, к горлу, тогда Ника загоняла его обратно делом.

Дел в её положении оставалось немного, но она их нашла. Каждые полчаса она подтягивала к себе смартфон, включала экран на полную яркость и просвечивала себе ноги, живот, предплечья, участок за участком.

Кожа в мертвенном свете экрана выглядела синеватой и каждый раз, не найдя ни одной багровой точки, Ника выключала экран и разрешала себе десять минут покоя. Жара она не боялась. Жар, это просто цифра, с ним можно работать. Боялась она пятен, потому что видела, во что они превращаются, и пустая, заправленная койка Марины белела наглядным пособием.

Слева, за ширмой, тяжело, с усилием дышала Алина, ее монитор попискивал чаще Никиного инфузомата.

Между этими двумя звуками, между пустой койкой и ширмой, Ника лежала третьей и делала то, что делала всегда на самых скверных вызовах. Докладывала обстановку напарнику.

Ее свободная рука лежала на животе и она говорила туда шёпотом, едва шевеля губами, потому что вслух это звучало бы дико, а молчать было нельзя.

— Докладываю, напарник. Давление в норме, я мерила. Пульс частит, но это нервное, не бери в голову. Температура тридцать семь и шесть, для боевых условий терпимо. Капают нам с тобой цефтриаксон, препарат проверенный, по беременности разрешён, я сама его людям лила сто раз. Так что держимся. Мы с тобой ещё и не такие смены вытягивали.

Напарник не отвечал, по малости срока это было простительно.

Телефон лежал у бедра, тёплый от её руки. Дважды за ночь пальцы сами открывали список контактов и останавливались над именем, которое там стояло первым. Разница с Пекином, пять часов, у него глухая ночь или раннее утро, он снимет трубку на втором гудке, он всегда снимает на втором. И по одному её «привет» всё поймёт.

Ника знала своего мужа. Услышав «тридцать семь и четыре» и «карантин», этот человек бросит императора со всем его Китаем, пошлёт к чёрту дипломатию, две короны и через полмира примчится сюда, к стеклу, за которое его тоже не пустят. Будет метаться за жёлтой линией рядом с Сёмой, сгорит там, снаружи, где от него ничего не зависит, вместо того чтобы спасать тех двух девочек, у которых, кроме него, похоже, никого нет.

— Нельзя, — шепнула она и убрала телефон под подушку. — Потерпим. Он там нужнее.

Потом она приказала себе спать, по-настоящему, как приказывала на суточных дежурствах, и организм, вышколенный скорой, начал нехотя подчиняться. Дыхание выровнялось, писк инфузомата растворился, край сна подошёл ближе.

Рука с живота не ушла до самого утра.

Утро принесло цифры, и они были хорошими.

— Тридцать шесть и восемь, — дежурный лекарь докладывал через стекло, и голос его в динамике звучал почти празднично. — Упала сама, без жаропонижающих. Экспресс-анализы, лейкоциты в норме, формула спокойная, тромбоциты сто девяносто, ни намёка на потребление. Первые мазки чистые. Кожа чистая, жалоб нет, аппетит есть. Требует нормальный завтрак и, цитирую, «прекратить на неё смотреть, как на бомбу».

Семён, простоявший у стекла почти всю ночь, стянул ладони с лица и обнаружил, что смеётся. Смех выходил хриплый, помятый, как он сам, и остановиться было трудно.

К нему подошла Кобрук. Забежала сюда до планерки.

Она вошла в шлюзовой тамбур своей обычной походкой, прямая, с папкой под мышкой, и по её лицу нельзя было прочесть, что эта женщина не спала вторую ночь. Она выслушала доклад дежруного и Семёна, кивнула, сделала пометку. Подошла к стеклу. Ника как раз сидела в кровати с подносом и, увидев главврача, поприветствовала ей ложкой.

И вот тут строгое лицо Анны Витальевны Кобрук сломалось.

Ломалось оно недолго, но Семён стоял рядом и видел всё, как дрогнули жёсткие складки у рта, как глава лучшей больницы губернии моргнула чаще положенного и как рука её легла на стекло, ладонью, будто стекла можно коснуться насквозь.

Она взяла трубку внутренней связи.

— Ника, — голос у неё сел, и она не стала его выравнивать. — Я тебя послушаю на обходе, всё как положено. А сейчас я не как лекарь. Прости меня, девочка. Это я тебя сюда положила. Перестраховалась, понадёжнее хотела, под своё крыло. Понадёжнее вышло вот так.