И не нашёл его.

Там, где тянулся хилый, слепой, но живой сосудик, теперь висел обрубок. Култышка длиной в пару сантиметров, сходящая на нет, с контрастом, который вползал в неё нехотя и глох, не дотянувшись до ткани. Ручей Лань пересох. Русло, на которое я собирался сажать её новую печень, склерозировалось за эти годы почти наглухо, и моё ночное «раскачаем потоком» съёжилось на глазах до размеров этой култышки.

Это был удар по моему плану, я принял его молча, уже перестраивая в голове сосудистый этап. А потом на мониторы вышла паренхиматозная фаза, накопление контраста в самой ткани печени, и вот тут мне сделалось всерьез худо.

Массив Мэй светился неровно.

Здоровая паренхима на такой фазе горит ровным, сытым свечением, я видел это тысячи раз. Здесь свечение шло пятнами. По всему массиву, гуще к мосту, расползались тусклые очаги, зоны, куда контраст не доходил, выпадения перфузии, ишемические поля.

А сам мост, та каменистая перемычка, которую я щупал руками, не накапливал почти ничего. Он лежал между сёстрами тёмной полосой, и по краям полосы, вгрызаясь в живую ткань, тянулись языки того же тусклого распада.

Печень Мэй умирала.

Одна на двоих, столько лет тянувшая двойную работу, отравляемая через мост всем, что положено было фильтровать двум органам, она сдавала, некроз моста полз в обе стороны. Сроки этого процесса я мог прикинуть даже с экрана.

У меня похолодели ладони. Речь шла о неделях. В худшем раскладе о днях.

Я медленно повернул голову к Чену.

Он смотрел на те же мониторы, на те же тусклые поля, и ничего не изображал. Наверное, впервые за все наши встречи ему стало не до лица. В его глазах, обращённых к экрану, я не нашёл ни торжества, ни ледяного «оптимально». В них стояло старое, обжитое отчаяние.

Вся моя стройная конструкция, выношенная за эти ночи, рассыпалась и сложилась иначе за те несколько секунд, что мы с ним смотрели друг на друга поверх умирающей печени.

Вот она, причина спешки, которую от меня прятали за гладкими формулировками. Никто здесь не готовил убийства. Здесь много лет оттягивали катастрофу, а катастрофа пришла.

Сёстры умирали. Обе!

Вместе, с одной печенью на двоих, уже сейчас, пока мы стояли в этой пультовой. Операция, которую я считал прихотью двора и чьим-то расчётом, была агонией, последней ставкой людей, у которых кончилось время. Резать по плану Чена значило убить Лань, а отказаться от ножа вовсе, похоронить обеих, и разница между этими исходами измерялась неделями.

Мой ночной план, дерзкий до безумия, тот самый, за который меня подняла бы на смех любая кафедра мира, в это мгновение перестал быть дерзостью. Он остался единственным. И чтобы получить право резать по нему, мне не хватило бы ни ультиматумов, ни всех дипломатических талантов Филиппа Самуиловича.

Мне нужно было идти к Императору Китая.

* * *

Отчет из лаборатории пришёл после обеда, и с этого листа в ординаторской началась гроза.

Собрались без костюмов, в мятых халатах, с серыми от недосыпа лицами, и Зиновьева зачитала заключение вслух, дважды, потому что после первого раза Тарасов потребовал повторить.

Посевы крови Гусевой Марины — роста нет. Посевы крови Ковалёвой Алины — роста нет. Мазки из носоглотки обеих, патогенной флоры не выделено.

Ликвор Гусевой, стерилен. Ни менингококка, ни единой колонии чего бы то ни было. По бумагам лаборатории, у двух женщин, одна из которых умирала в реанимации с некрозами и рухнувшими тромбоцитами, кровь была чиста, как у доноров.

— Бред, — Тарасов хлопнул ладонью по столу так, что подпрыгнули чашки. — Бред и методическая ошибка! Кровь у Гусевой брали когда? После стартовой дозы цефтриаксона, вот когда! Ударная доза в вене, конечно, посев задавлен, возбудитель там лежит оглушённый, расти отказывается! Это классика ложноотрицательных посевов! Пересеять на средах с сорбентом, взять до утренней дозы, и лечить дальше, нечего тут выдумывать!

— А у Ковалёвой? — Зиновьева встала, и распечатки в её руке хлопнули о стол. — У Алины кровь на посев взяли до первого укола, Захар Петрович, я лично проследила! До! И у неё тоже стерильно! И я вам с первого дня твержу, картина крови не инфекционная! Сдвиг не тот, прокальцитонин низкий, динамика воспаления мимо! Меня никто не слушал, потому что у всех перед глазами пятна! А под пятнами цифры, и они с менингококком не бьются со дня поступления!

— Саша, у женщины некрозы на ногах…

— Я видела её ноги! Я не говорю, что она здорова, я говорю, что мы третьи сутки лечим не то!

Кобрук сидела во главе стола и молчала, по её лицу было видно, как её рвёт надвое. С одной стороны стояла санитарная служба, которой она уже доложила о вспышке и которой теперь требовался возбудитель, имя и штамм для отчётности. С другой стороны лежали стерильные посевы и умирающая под идеальной терапией пациентка, и здравый смысл главврача, много лет отработавшего в этих стенах, скрёбся в дверь всё громче.

— Они не выглядят заразными.

Голос был тихий, и все обернулись. Лена сидела в углу, у самой двери, она час назад вернулась из красной зоны, отсидев смену у постели Алины, и до этого не проронила ни слова.

— Я с ними сижу третий день, — сказала она. — Я не умею объяснить это по-вашему, с цифрами. Но от заразных людей идёт другое. Я это чувствую. От Марины и Алины идёт сильная беда, только она не заразная. Она у них внутри, у каждой своя, и она не перекидывается. Простите. Я понимаю, что это не аргумент.

Тарасов открыто поморщился, не пряча досады, которому в разгар клинического спора подают ощущения. Зиновьева, напротив, долго посмотрела на Лену и что-то черкнула на своей распечатке. А Семён смотрел на Лену и молчал, потому что он знал цену её чутью и помнил ночь, когда это чутьё стояло между живыми и тварью.

— Подведу, — Шаповалов поднялся, тяжело опершись о стол. — Возбудителя нет. А больные есть, и одна из них уходит. Значит, так. Пересев по всем правилам, до утренних доз, на расширенных средах, Саша, проследишь лично. Параллельно разворачиваем поиск заново, с нуля, как будто слова «менингококк» никто не произносил, токсикология, аутоиммунная панель и расширенная гематология, а всё, чего наша лаборатория не умеет, отправим во Владимир. Терапию не ломаем, антибиотики продолжаем, отменить всегда успеем. И карантин я не снимаю. Не потому что верю в заразу. Потому что не имею права в неё не верить, пока не назову то, что убивает эту женщину.

Он обвёл ординаторскую тяжёлым взглядом.

— Вопросы?

Вопросов не было, осталось молчание после его слов.

Первым это молчание нарушил Грач.

Он отлепился от стены. Все эти дни он простоял по углам, серый, молчаливый, с блуждающим по невидимым строчкам взглядом, и о нём почти забыли. Теперь он вышел на середину ординаторской, голос его прозвучал холодно.

— Почему не заболела Разумовская?

Семён почувствовал, как у него каменеет затылок.

— Раскладываю, — Грач подошёл к доске и повёл пальцем по плану седьмой палаты. — Три женщины. Одна палата, общий воздух, трое суток бок о бок. Все три беременны, у всех треть иммунитета съедена сроком, это физиология. Если в палате инфекция с таким течением, беременная контактная, первый кандидат. Смотрим факты. Гусева, молниеносное течение, реанимация. Ковалёва, лихорадка четвёртые сутки, не сбивается. Разумовская, один подъём до тридцати семи и шести, ушёл сам, за ночь, без жаропонижающих, на фоне одной-единственной дозы антибиотика. Анализы идеальные. При этом двум первым льют максимальную терапию, и им хуже. Третьей не льют почти ничего, и она здорова.

Он повернулся к ординаторской.

— Одна болезнь не ведёт себя настолько по-разному в одинаковых условиях. Либо это две разные болезни. Либо это вообще не то, что мы ищем.

— Не каркай! — рявкнул Тарасов. — Радоваться надо, что девка здорова, а он раскладывает!

— Денис, — сказал Семён. — Осторожнее с этой темой.

— Я не о ней, — Грач посмотрел на него. — Я о закономерности. Ей повезло, и я хочу понять, почему именно ей. Потому что в этом может лежать диагноз тех двоих.