Историю слухов и новостей следует дополнить историей повальных увлечений и надувательств, которая также развивалась при коллективном посредничестве толпы. Моды, заблуждения и лжепророчества всегда находили наиболее горячий отклик именно в столице. Легковерие горожан вечно и неистребимо. К числу разнообразных «мыльных пузырей» XVIII века, помимо финансовой катастрофы компании Южных морей, относится увлечение итальянской музыкой. «Сколь же скверен преобладающий в мире вкус по части остроумия и смысла, – писал Свифт, – насаждаемый политиками, и Южными морями, и партиями, и операми, и маскарадами!» Осенью 1726 года, когда прошел слух, будто некая Мэри Тофтс родила выводок кроликов, «все горожане, мужчины и женщины, непременно должны были увидеть и пощупать ее… все виднейшие лондонские врачи, хирурги и акушеры находились при ней денно и нощно, дабы увидеть, что еще она произведет на свет». Вест-эндское помешательство на тюльпанах в XVII и XIX веках сравнимо только с ист-эндским помешательством на аспидистре в начале XX века. В те же первые годы XX столетия бурно расцвела мода на фарфоровых кошечек, так что «тотчас всякое жилище без кошки стало считаться неполноценным». В 1900 году «свежей новостью» стала живая кошка, которая лизнула марку в почтовом отделении Чаринг-кросс, после чего там начали собираться толпы людей, желавших увидеть, как она делает это опять и опять. Кошка стала рекламной фигурой – примером того, что один журналист назвал «сотворением временно важного». Живший в неволе слон Джамбо, прежде чем изгладился из памяти широкой публики, дал толчок к созданию песен, историй и сорта конфет «Цепи Джамбо».

В Лондоне, впрочем, всякая мода преходяща. В 1850 году это отметил Шатобриан, говоря о «моде на словечки, на аффектированные особенности языка и произношения, сменяющиеся в лондонском высшем обществе другими почти в каждую парламентскую сессию». Он пишет далее, что поношения и хвала в адрес Наполеона Бонапарта чередовались в Лондоне с необычайной быстротой, и заключает: «Любая репутация на берегах Темзы быстро создается и столь же быстро теряется». «То, что зимой у всех на устах, – пишет миссис Кук в „Больших и малых улицах Лондона“ (1902), – к лету совершенно забывается». На эту же тему Хорас Уолпол писал: «Министры, писатели, остроумцы, дураки, патриоты и женщины легкого поведения редко выдерживают два издания. О лорде Болингброке, Саре Малколм и старом Мальборо никто больше не говорит – разве что престарелые люди внукам, которые никогда о них не слыхали». Оказаться в Лондоне «вне поля зрения» значило оказаться забытым. В 1848 году Берлиоз писал, что в британской столице во множестве живут люди, «которые при виде новшеств только глупеют». Они обозревают траекторию событий или ход чьей-то карьеры, «подобно форейтору, провожающему взглядом локомотив».

Итак, история Лондона – это, помимо прочего, история забвения. В городе рождается великое множество стремлений и побуждений, которым можно отдаться лишь на короткое время; новости, слухи и сплетни движутся и сталкиваются с такой быстротой, что внимание им оказывается немедленно и миг спустя пропадает. Одно повальное увлечение следует за другим, как будто город беспрерывно треплется сам с собой. Эта недолговечность городских дел восходит к Средневековью. «Несомненно, до XIV века, – писал в „Средневековом Лондоне“ Г. А. Уильямс, – ничто в Лондоне не длилось долго». Забвение само может дать начало традиции: в результате благотворительного пожертвования каждый год с конца XVIII века в первый вторник июня в церкви Сент-Мартин в Ладгейте читается проповедь на тему «Жизнь – только мыльный пузырь». То, что Лондон с таким постоянством празднует свою недолговечность, – в высшей степени уместно и характерно. Это город, бесконечно разрушаемый и бесконечно возводимый заново, город вандализма и обновления, обретающий исторический строй благодаря преходящим порывам бренных поколений, город, сочетающий постоянство мифа с подвижностью реальности, город толп, молвы и забвения.

Естественная история Лондона

Лондон. Биография - i_017.jpg

Цветочница-кокни в традиционной для этого рода занятий одежде. Вплоть до середины XX в. цветочницы группировались вокруг статуи Эрота на площади Пиккадилли-серкус. Большей частью это были женщины бедные и нечестные.

Глава 45

Купите вашей дамочке цветочков

Тех, кто видит одни узкие улицы да акры крыш, может удивить, что, согласно последней карте растительного покрова, полученной с помощью спутника «Ландсат», более трети лондонской территории – это «участки, поросшие полудикой травой, подстриженные лужайки, возделанная земля и лиственный лес». Так было всегда. Вацлав Холлар, один из первых авторов лондонских панорам, был поражен теснотой соседства между городской и сельской местностью. Его датированные 1644 годом «Вид Лондона с Милфордского причала», «Вид Ламбета с Уайтхоллского причала» и «Тотхилл-филдс» показывают город, окруженный рощами, лугами и волнистыми холмами. Его «речные виды» подразумевают присутствие незастроенной местности, начинающейся сразу за рамкой гравюры.

В первые годы XVIII века пастбища и луга начинались у Блумсбери-сквер и Куинс-сквер; строения Линкольнс-инн, Лестер-сквер и Ковент-гардена были окружены полями, а северные и восточные предместья, лежавшие за городской стеной, перемежались акрами лугов и пастбищ. Уигмор-роуд и Генриетта-стрит вели прямо в поля, Брик-лейн резко обрывалась, упершись в луг. Уорлдз-энд («Конец мира») близ Степни-грин было местом сугубо сельским, а Гайд-парк по существу составлял часть открытой местности, подходившей к городу с запада. Камден-таун славился «сельскими тропами, обсаженными кустарником дорогами и прелестными полями», которые манили любителей «тишины и свежего воздуха». Вордсворт вспоминал о пении дроздов в самом сердце города; Де Куинси в своих хождениях по Оксфорд-стрит обретал лунными ночами толику утешения, заглядывая в боковые улочки, «которые идут на север сквозь Марилебон к полям и лесам».

Начиная с раннего Средневековья дома призрения и таверны, школы и больницы имели подле себя сады и огороды. Первый городской хронист Уильям Фицстивен писал, что «виллы лондонских горожан окружены большими и красивыми садами». Стоу отмечает, что к большим домам на Стрэнде примыкают «сады, которые возделывают ради прибыли», что в городе и рядом с ним живет много торгующих садоводов и что выращивают они «довольно, чтобы обеспечить город плодами». В XVI – XVII столетиях пространство между Корнхиллом и Бишопсгейт-стрит занимали сады, а Майнориз, Гудменс-филдс, Спитлфилдс и бульшая часть восточного Смитфилда представляли собой луговую местность. Сады и поросшие травой участки можно было увидеть между Кау-кроссом и Грейз-инн-лейн, между Шу-лейн и Феттер-лейн. Мильтона, который родился и учился в самом центре города, неизменно привлекали и восхищали те лондонские дома, что имели при себе сады. Его собственные жилища на Олдерсгейт-стрит и Петти-Франс были прекрасными образцами такого рода, и утверждают, что на Петти-Франс поэт посадил тополь в своем саду, «примыкающем к Парку».

В самом Сити и доныне в немалом числе сохранились укромные дворики – уцелевшие клочки церковных дворов и погостов, покоящиеся среди полированных храмов современных финансов. Эти дворики Сити (подчас всего несколько квадратных ярдов, поросшие травой, кустарником или деревьями) – чисто лондонское явление. Возникшие в Средние века или в саксонский период, они, как и сам город, пережили много столетий строек и перестроек. Этих прибежищ тишины и непринужденности осталось семьдесят три. Их можно рассматривать как участки, откуда не спешит уходить былое, – например, у церквей Сент-Мэри-Олдермэри, Сент-Мэри-Аутуич и Сент-Питерз-апон-Корнхилл, – или же они молча наставляют нас развернутыми Библиями в руках у каменных монахов церкви Сент-Бартоломью в Смитфилде. На странице, которую они читают, собравшись вокруг изваяния лежащего Рахере, – пятьдесят первая глава пророка Исаии: «Так, Господь утешит Сион, утешит все развалины его, и сделает пустыни его, как рай, и степь его, как сад Господа».