Сколько миль до Вавилона?
Двадцать пять и пятьдесят.
Как бы мне туда добраться,
Чтобы засветло назад?
Будь проворней – доберешься
И как раз успеешь засветло назад.

Хотя происхождение и смысл стишка неясны, чувствуется, что образ этого города обладал мощной притягательной силой; в другом варианте, правда, вместо «Вавилона» появляется «Вифлеем», до которого, если имеется в виду сумасшедший дом на Мурфилдс[126], действительно не так уж далеко.

В XVIII веке Лондон был назван «cette Babilone, le seul refuge des infortunes»[127]; здесь косвенное указание на размер и мощь дополняется образом «несчастных», иначе говоря – беженцев. Возникает другая ипостась Лондона-Вавилона – города, оглашаемого множеством непонятных, разноязычных голосов. Сравнение Лондона с Вавилоном может, таким образом, апеллировать к присущей ему многоликости. Так, поэт XVIII века Уильям Купер назвал «растущий Лондон» городом еще менее однородным, чем «древний Вавилон».

Лишь в XIX столетии, однако, сходство заговорило о себе в полный голос. Лондон постоянно называли тогда «современным Вавилоном». Для Генри Джеймса он был «этим сумрачным Вавилоном»; Артур Макен писал: «Лондон смутно высился передо мной, полный чудес, таинственный, как ассирийский Вавилон, и настолько же богатый вещами неслыханными, великими откровениями». Итак, Вавилон и Лондон связаны многими ассоциациями: наряду с образами величия и тьмы здесь ощущение тайны и отодвигающейся завесы. До того мощным оказалось это соединение, что сады Парк-лейн окрестили «висячими» – хотя здесь, возможно, сказалось то обстоятельство, что поблизости некогда возвышалось «тайбернское дерево»[128].

К 1870 году город стал смущать умы уже простым количеством содержащейся в нем жизни. Ежедневно каждые восемь минут кто-то в нем умирал, каждые пять минут кто-то рождался. В Лондоне было сорок тысяч уличных торговцев фруктами и рыбой, сто тысяч «зимующих бродяг»; здесь обитало больше ирландцев, чем в Дублине, и больше католиков, чем в Риме. Здесь было двадцать тысяч пабов, где одновременно находилось до пятисот тысяч посетителей, и к 1878 году более полумиллиона жилых домов, которых «с лихвой хватило бы, чтобы непрерывной цепью опоясать остров Великобритания». И вряд ли стоит удивляться тому, что в середине XIX века сами лондонцы с восхищением, тревогой и благоговейным страхом глядели на город, который вдруг приобрел такие размеры и так усложнился. Как это могло случиться? Точного ответа, казалось, не в силах был дать никто. Работая над книгой «Положение рабочего класса в Англии» (1845), Фридрих Энгельс почувствовал, что тема требует полного напряжения его недюжинного ума. «Такой город, как Лондон, – писал он, – по которому бродишь часами, не видя ему конца… представляет из себя нечто совсем особенное». Особенный город этот не поддается описанию, и Энгельс мог лишь настойчиво возвращаться к образам, передающим громадность: «Бесчисленное множество судов… сотни пароходов… бесконечные вереницы экипажей и повозок… сотни тысяч, представители всех классов и всех сословий… В огромном лабиринте улиц есть сотни и тысячи скрытых переулков и закоулков… пристанища жесточайшей нищеты». Сама неисчислимость массы, кажется, делает ее непознаваемой и, следовательно, пугающей.

Лондон был настолько огромен, что, можно сказать, заключал в себе все прежние цивилизации. К Вавилону прибавились другие великие империи. Нефы и трансепты Вестминстерского аббатства уподобляли «городу мертвых» близ Каира, Паддингтонский железнодорожный вокзал ассоциировался с пирамидой Хеопса. Архитекторы XIX века в воображении возводили пирамиды на Трафальгар-сквер и Шутерз-хилле, проектировали громадные пирамидальные усыпальницы близ Примроуз-хилла. Здесь мы видим, как мощь имперского Лондона творила, наряду с культом величественности, культ смерти.

В «Энциклопедии» Ри 1819 года, как и в ряде других изданий, источником первобытной образности становится лондонский портовый район. Кроме того, климатом и атмосферой Лондона создаются «поразительные иероглифы, которые пишут на городской поверхности копоть и дым». Ассоциация по смежности делает древними сами лондонские камни. Облик британской столицы каким-то образом рождает представление о глубочайшей старине; не исключено, что к видениям этим скрытым образом причастно слово «petrified» («окаменелый») в переносном значении «оцепенелый от страха».

Помимо Египта, был еще Рим. Подвалы под «террасой Аделфи» напомнили одному историку архитектуры «древнеримские постройки»; созданную Джозефом Базалджеттом систему канализации часто сравнивали с римскими акведуками. Величественность, соединенная с триумфальным имперским духом, – вот что производило на этих наблюдателей Лондона XIX века сильнейшее впечатление. Побывав в туннеле под Темзой, который уподобляли самым крупным достижениям римского строительного искусства, Ипполит Тэн назвал его «огромным и мрачным, как кишка некоего Вавилона». Затем Тэна захлестнул поток ассоциаций и параллелей между цивилизациями. «Я неизменно нахожу в Лондоне сходство с Древним Римом… Насколько же тяжко этот современный Рим, подобно античному, давит на спины трудящихся! Ибо всякое чудовищное скопление зданий, будь то Вавилон, Египет или Рим эпохи Цезарей, воплощает в себе сгусток людских усилий, крайнюю степень изнеможения». Далее он описывает «римскую машину», использовавшую рабский труд тех, кто ее обслуживал. И это выявляет еще одну истину о Лондоне-Риме: он превращал своих горожан в рабов машины.

За образец для арки, ведущей во «двор слитков» Английского банка, архитектор сэр Джон Соун взял древнеримскую триумфальную арку; стены соседнего Лотбери-корта были украшены аллегорическими фигурами из римской мифологии. Массивный угол банка там, где сходятся Лотбери и Принсез-стрит, представлял собой подобие храма Весты в Тиволи. Интерьеры банка тоже создавались с оглядкой на Рим. Многие его помещения – в частности, зал дивидендов и фондовый зал – были спроектированы по модели римских терм; главный кассовый зал размером сорок пять на тридцать футов напоминал интерьер римского храма Солнца и Луны. Здесь, таким образом, налицо впрямую выраженный и апеллирующий к римским верованиям культ денег; во всех ассоциациях с древним городом главенствует тема языческого триумфа.

Но возникали и другие ассоциации. Верлен писал, что Лондон – «библейский город», созревший для того, чтобы его поразил «огонь небесный». Карлейль в 1824 году, назвав его «исполинским Вавилоном», продолжил: «…потоки людских сил здесь катятся внутрь и вовне с яростью, ужасающей до глубины души». Итак, в одном контексте Лондон сравнивается с величайшими цивилизациями прошлого, с Римом или Египтом, в другом – стремительно рушится, обретая черты яростной пустыни, дикого места, где нет никакого удержу и никакой жалости. Когда Карлейль добавляет, что Лондон «подобен сердцу Вселенной», можно понять его так, что город воплощает все самые мрачные силы и все крайности бытия. Так что же это – сердце империи или сердце тьмы? Или эти сердца до того срослись, что человеческое усилие и труд стали всего лишь выражением свирепости и желания властвовать?

В определенном смысле Лондон всегда ассоциировался с пустыней, с джунглями, с дикой местностью, с первобытным лесом. «Всякому, кто обратит взор на города Лондон и Вестминстер с добавившимися недавно обширными предместьями, – писал в 1751 году Генри Филдинг, – на великую беспорядочность заполняющих их строений, на неисчислимые улицы, переулки, закоулки и дворы, должно прийти в голову, что будь все это предназначено единственно для сокрытия, ничего лучшего и придумать было бы нельзя. И тогда является картина огромнейшего леса, где вору так же легко схорониться, как дикому зверю в пустынях Аравии или Африки». О другой особенности этой дикой местности говорится в его «Томе Джонсе», когда речь заходит о трудностях лондонской жизни: «Ибо если незнакомые люди не могут привести тебя в смущение, точно так же они не оденут тебя и не накормят. И человеку столь же легко погибнуть от голода на Леденхоллском рынке, как в аравийской пустыне».

вернуться

126

То есть Вифлеемская лечебница для умалишенных (Бедлам).

вернуться

127

Этот Вавилон, единственное прибежище для несчастных (фр.).

вернуться

128

Виселица в Тайберне, где до 1783 г. происходили публичные казни.