Вскоре после смерти первой жены отец женился на ларийке. Подозреваю, что политический союз, помогающий примирению с Ларией, был платой за молчание дозора и платой жестокой как для моей матери, так и для моего отца.

    Они ненавидели друг друга. Моя мать - тихо и безропотно. Мой отец - отрыто. И еще больше, чем мою мать, он ненавидел меня, своего сына. Называл "зверенышем"... то и дело старался оскорбить, унизить, но никогда не бил... до того дня.

    Тогда мне исполнилось тринадцать, а моему братишке шестнадцать.

    Мы жили в столице. Была весенняя ночь. Лунная, удушливая, какая бывает перед первой грозой. Помню, как не в силах спать, я поднялся, подошел к окну, распахнул створки. Впустил горьковатый запах черемухи, застыл у подоконника, и все смотрел и смотрел на полную луну... чувствуя, как ее свет растекается по моим жилам...

    Очнулся я от пронзительного крика. Не сразу осознав, что произошло, я почувствовал странный привкус во рту, сменившийся внезапной тошнотой... Меня вывернуло на ковер. Лишь позднее я понял, что это был за привкус. Крови.

    Жерл вжался в угол, смотрел на меня расширенными от ужаса глазами и держался за плечо, а между его пальцами сочилась темная жидкость. Помню, как хотел глупо спросить, что случилось, как ворвался в комнату отец, схватил кочергу и заехал мне так, что потемнело в глазах.

    Я сначала завыл, а лишь потом заплакал. И, знаешь, плакал я не от боли... от раскаяния. Тогда я понял - что такое ненавидеть самого себя.

    Так я впервые стал зверем. И впервые был бит - собственный отец отходил меня так, что я семь дней не мог встать с кровати, а когда встал... оказалось, что нет у меня ни отца, ни брата, ни дома, есть только нищета и ослабевшая от голода и стыда мать. И похожая на пытку боль, когда жрецы клеймили меня знаком отверженного.

    Моя мать выдержала в забытом всеми Доме Забвения, куда нас отправил отец, всего лунный цикл. А потом... потом тихо угасала во сне, а я сидел рядом и плакал. Все умолял ее не бросать меня, не сдаваться. На самом деле боялся, что останусь один.

    Но моя мать всегда была слабой. Она сдалась. Теперь я понимаю, что она сдалась в первый же день после моего превращения. И уже тогда я остался сам.

    Я просто застыл. Так бывает от большого горя или отчаяния, когда человеку становится все равно. Мне стало все равно. И я уже не противился ни сменяющим друг друга любителям молодых мальчиков, ни похотливым взглядам, ни долгим ночам, когда мое тело использовали, а мой разум... спал.

    Я почти не ел, не пил, не дышал... когда меня оставляли в покое, я проваливался в глубокий сон, вовсе не желая оттуда возвращаться.

    И однажды стал столь худым и облезлым, что уже никому не был нужен.

    - Этот пусть подыхает, - сказал смотритель. - Клиентам его больше не показывай.

    Странно, но после этого "не показывай", я вдруг захотел жить. Я ловил тараканов и щелкал их, как семечки. Я воровал еду у более счастливых, и частенько за то бывал бит. Я ел все, до чего дотягивался, и постепенно в самом деле стал зверем... в шкуре человека.

    Как сквозь сон помню последний хрип мальчишки. Такого же худого и голодного, как и я. Помню свои пальцы, что сжались на цыплячьей шее, помню проблеск разума, и ужас, продравшийся через голод. Я убил. Впервые в жизни. За маленький кусок хлеба, зачерствелого настолько, что невозможно было его разжевать... А когда меня поймали и бросили подыхать в подвал, мне было уже все равно.

    - Через луну вернемся, - кинул смотритель, закрывая дверь.

    Я не знаю, сколько времени я просидел в темноте. Достаточно, чтобы одуреть от голода, еще больше, от жажды. Достаточно, чтобы даже звук открывающейся двери стал казаться мне невыносимо громким.

    Я возненавидел свет. Возненавидел звуки. Возненавидел спускающегося по ступеням человека, - сытого, довольного, пахнущего чистотой. Но больше всего ненавидел я смотрителя.

    - Полно, архан, - сказал он. - Гадина она и есть гадина. Человеком не станет.

    Тут незнакомец ударил. Не меня, смотрителя. И мне сразу же стало хорошо, как никогда раньше...

    А незнакомец сел рядом и мягко сказал:

    - Лен, Лен, глупый зверек. Глупый мой братишка. Уже никого не узнаешь, даже меня... Я заберу тебя домой.

    И тогда я потерял сознание.

    Жерл сдержал слово, забрал меня из Дома Забвения. Седмицу провалялся я в горячке, седмицу сидел рядом со мной брат, поил, кормил, обмывал, менял повязки.

    Когда я очнулся, он был рядом. И далеко. Уставший, постаревший, с потухшими, безжизненными глазами, он казался чужим. И в то же время родным. Единственным... кто у меня остался...

    И я плакал. Плакал горько, надрывно, плакал в подушку, не в силах посмотреть на брата, выплакивал боль, стыд... воспоминания. А Жерл, пока я плакал, молча сидел на краю кровати и теребил в ладонях какие-то листы.

    - Завтра ты уедешь, - сказал он, подавая мне бумаги. - Вот акт владения поместьем. Ты уедешь и никогда не вернешься в проклятую столицу...

    - Прогоняешь меня? Как и отец?

    - Может, просто даю возможность быть счастливым? - задумчиво спросил Жерл, погладив меня по щеке. - Может, просто даю тебе шанс... избавиться от проклятой крови.

    - За что? - выдохнул я. - За кровь оборотня?

    - Быть может, она не самое плохое, что в тебе есть, - ответил брат, вставая с кровати. - Может, есть в этом мире и нечто худшее. Завтра на рассвете за тобой придут. И ты уедешь. Я так решил.

    Тогда я был слишком глуп... и многого не понимал. Рассматривая бумаги в ладони, я растирал бегущие по щекам слезы, а потом бросил листы на пол и вскочил с кровати. Но не рассчитал: отказались держать ослабевшие ноги. Я оперся рукой о столик и опрокинул стоявший на нем светильник. Светильник разбился, на мгновение вспыхнув ярче, и вдруг погас.

    Стало темно. Я беспомощно повалился на колени. И увидел лучик... тоненький серебристый лучик, что продирался через щель в портьерах, падал мне на ладонь, и поднимал в душе знакомую волну... И я испугался так сильно, как редко боялся в своей жизни. Только вот страх ушел, а зверь, зверь остался.

    Тогда я превратился во второй раз. И был настолько слаб, что даже на удивление сил не хватало. Скуля и плача, я пополз по полу к двери. Створка поддалась не сразу, в нос ударил запах пыли. Там, где раньше было всегда чисто и аккуратно, оказалось заброшено и ненормально тихо.

    С трудом поднявшись на лапы, то и дело опираясь плечом на стены, на мебель, я побрел по коридору. И слышал, как скреблись под полом обнаглевшие мыши, как тихо кто-то постанывал, там, внизу, в подвале...

    Прополз мимо домашнего алтаря, где раньше всегда светились лампады, а сегодня было темно и пусто. Даже статуя богини в человеческий рост, с которой мама собственноручно каждое утро стирала пыль, теперь лежала в углу лицом вниз, а рядом валялся отколовшийся кусок руки... Тонкие мраморные пальцы, к которым мать бывало прикладывалась губами, прося для нашей семьи благословения. Не услышали ее боги.

    Страшно мне стало. Душно, когда я понял - в людном когда-то доме были только я, брат и доносившиеся из подвала стоны...

    Я не знаю, почему не вернулся в свою комнату. Почему упрямо брел по пыли, преодолевая слабость, почему хотел помочь стонавшему внизу существу... Сквозь туман помню, как я сполз по ступенькам, как сорвался и покатился вниз, застыл, пузом распластавшись на земляном полу и все смотрел и смотрел на брата... Не верил. Не осмеливался поверить.

    Жерл стоял ко мне спиной. И как мне, ему не требовалось света. Как и я, он уже давно не был человеком. Только вот я еще что-то чувствовал, а он - нет.

    Он стоял над распростертым у его ног телом. Над окровавленным куском мяса, окутанным толстой, с мизинец, веревкой. И лишь приглядевшись пристальнее, понял я - не веревка то, нечто живое.