Однажды, когда я пришел из школы домой, весь пол квартиры был в опилках, потому что папа взял ножовку и закруглил углы всех столов в доме, а теперь ошкуривал их, стараясь сделать максимально гладкими. Он сделал все это очень аккуратно, однако они все же поругались с мамой. Их ссора продолжалась около недели. Мама говорила, что он испортил последние приличные вещи в доме, а папа отвечал, что они могут потерять дочь, которая рано или поздно разобьет бы себе голову об эти проклятые углы. Мама тут же обвиняла его в том, что он обвиняет ее в том, что она не способна уберечь собственную дочь.

Теперь они позволяли себе говорить в моем присутствии о чем угодно.

А все потому, что я стал для них невидимым, они меня не замечали, был я поблизости или нет. А может, меня и вправду не было. Я бродил возле дома, торчал у черной лестницы или отправлялся в гости к мистеру Каваноту.

Он, казалось, не был против моих визитов. Я приходил и, устремившись к заветным банкам, тотчас спрашивал:

— Есть что-нибудь новенькое?

Он ухмылялся под нос и говорил, что уже слишком стар, чтобы разыскать нечто действительно любопытное. А потом он брал в руки какую-нибудь банку, поднимал ее вверх, к свету и изучал содержимое. Я тоже делал вид, что занят банкой, но на самом деле в этот момент рассматривал его самого, его седые волосы и морщины и думал: «Все люди рано или поздно становятся такими. Вот и папа будет когда-нибудь таким.

Мне нравилось бывать у него, потому что мистер Канавот смотрел на меня, а не сквозь, и ничего от меня не требовал. Он не обязан был баловать меня рассказами, но если я просил, то он делал и это.

— А вам когда-нибудь приходилось убить существо, чтобы затем посадить его в банку? — спросил я однажды в летний полдень.

Сначала он ответил, что не помнит, а потом, подумав, сказал:

— Да, морскую звезду. Думаю, она была еще жива, когда я положил ее в банку. Но она все равно умерла бы.

— А вам приходилось что-нибудь из коллекции выбрасывать?

Он сразу же кивнул.

— Два года назад я выкинул медузу. Она уже никуда не годилась, превратилась в какое-то месиво.

Однажды я осмелился спросить, а не убивал ли он когда-нибудь то, что не положил затем в банку.

— Ты имеешь в виду, когда я охотился или удил рыбу? — спросил он. Когда я кивнул, он продолжил: — Или ты о чем-то большем, таком как… человек? — Он внимательно посмотрел на меня. — А с чего это тебя интересуют подобные вещи?

Я попытался объяснить ему, ничего, по сути, не объясняя. В то же время я думал, как же убийство может повлиять на человека. Останутся ли с ним его друзья или больше не захотят иметь с ним ничего общего. Старик долго смотрел в пол, а потом сказал, что да, он убивал, на войне.

Я ему ответил:

— Да, понятно. Вторая мировая война. Я о ней слышал, — но это не было точным ответом на мой вопрос.

В действительности я хотел спросить, приходила ли ему в голову мысль убить человека, но в то же самое время я был уверен, что он не станет со мной о таком говорить. Даже в десять лет мне это было уже понятно.

Не то чтобы я сознательно желал плохого Линдси, но если бы моя воля, так она бы вообще не родилась. Я рассматривал в школе склянки с химическими препаратами и невольно размышлял, что можно было бы применить к ней. Я знал, что думать о таком крайне скверно, и поэтому закрывался в своей комнате, где колотил себя по плечу, пока оно не краснело и не распухало. На несколько дней, если мне требовалось себя наказывать, стоило лишь посильнее надавить на больное место.

Чем чаще я посещал мистера Каванота, тем больше привыкал к его кашлю, неизбежному в периоды обострения чахотки. Меня его кашель не пугал, но я стал задумываться, что приступы эти, вероятно, очень болезненны.

В те дни, когда мистеру Каванту было совсем нехорошо, он даже не позволял мне задерживаться у него. Он ковылял на кухню, срывал кухонное полотенце и повязывал его себе, прикрывая рот. Его лицо краснело, он задыхался, пытаясь говорить, яростно махал на меня рукой, а потом показывал пальцем на выход. Как-то он даже схватил меня за больное плечо и выставил за дверь, потому что я двигался недостаточно быстро. Дверь за моей спиной захлопнулась, и я услышал щелчок замка. Кашель постепенно делался тише: старик, пошатываясь, уходил в ванную.

Так миновало лето, за ним осень, и снова наступила зима. Мои родители все ругались, а мистеру Каваноту не становилось лучше. Не знаю, может быть мне это только казалось, но коллекция старика вроде бы пополнялась. Каждую неделю или две, я уверен, появлялась новая банка, хотя мне ее он и не показывал. Я даже стал сомневаться, не мерещится ли мне это.

Наконец я решил проверить свое предположение, подсчитав, сколько всего банок стоит на полках. Как-то после школы я пересчитал их. Для начала я должен был убедиться в том, что старик не заметит моих действий, и потому сказал, что хочу послушать его пластинки. Он любил органную музыку, да и я тоже. Она не похожа на гимны и совсем не напоминала мне церковь. Низкие ноты обволакивают тебя, как темные облака, высокие колют, словно крики о помощи. Слушая эту меланхоличную музыку, мистер Канавот полностью терял связь с внешним миром, ритм, словно поезд, уносил его куда-то далеко-далеко.

Воспользовавшись своеобразным «отсутствием» мистера Каванота, я насчитал сто шестьдесят две банки. Спустя неделю их количество не изменилось, но еще через неделю мне показалось, что теперь их на одну больше, но я мог и ошибиться. Однако когда я насчитал сто шестьдесят шесть, то понял, что на столько ошибиться уж никак нельзя.

В этот день я попросил старика сварить какао, и, пока он стоял у плиты, я методично приподнимал каждую из банок. Если под ней оказывалась чистая поверхность полки, то это было ручательством того, что банка простояла здесь уже довольно долго, а если банка стояла на пыли, значит, она поставлена сюда недавно.

В начале с трудом, но потом быстрее, пока он помешивал ложкой какао, я начал находить закономерности в расположении коллекции.

При этом содержимое новых банок было для меня совершенно загадочным. На них не было надписей с названием животного или растения и места, где оно обнаружено. Потом старые банки, даже с неизвестным мне содержимым, были датированы. Например, самая старая с чем-то похожим на вяленое мясо, оказалась тридцатилетней давности.

В новых банках плавали свежезаконсервированные экземпляры. Различались они только цветом: розовые и серые. Я подумал незаметно стянуть какую-нибудь из них: положить в широкий карман зимнего пальто и уйти. Я полагал, что старик не начнет ее искать, ведь у него их тьма-тьмущая.

— Тебе нравится болотная мальва? — крикнул старик из кухни.

Я согласился, но почувствовал себя виноватым, обманывая его.

Главное мое воспоминание о тех месяцах — это родительские запреты. Мне запрещалось с кем бы то ни было обсуждать дела семьи, будь то друг, родственник или незнакомец. Я не должен был брать Линдси с собой на крышу. И более того, мне нельзя было заходить на ту половину комнаты, где стояла кровать Поли.

Да, его половина оставалась такой же, как в тот день, когда он свалился с крыши. Комната превратилась в своего рода музей, где ни в коем случае ничего нельзя трогать. Самым худшим было то, что на самодельной кровати Поли со старыми нестиранными простынями, на подушке сидел набитый ватой игрушечный клоун. Он ухмылялся мне по ночам, широко расставив свои ручищи, как будто собираясь схватить меня за горло. Я не осмеливался прикрыть его чем-нибудь, потому что однажды позволил себе такое, и мама заставила меня написать пятьсот раз, что «моим вещам не место на кровати Поли». Она словно сфотографировала эту часть комнаты и крепко держала в памяти снимок. Ее взгляд улавливал любое малейшее изменение.

Иногда мне казалось, что я чувствую Полино присутствие в квартире. Возможно, сохраняя прежнюю обстановку в комнате, мы тем самым как-то сохраняли и самого Поли. Может, именно поэтому я и стащил банку. Я принес ее и спрятал под своей постелью. Той же ночью я демонстративно выставил ее на столик между кроватями, словно подарок или трофей. Загадочное содержимое банки, придавало большую значимость происходящему. Нам не нужно было больше страшиться этих банок или самого старика, у которого я украл одну из них.