— Бабушка, как я хотела бы, чтобы ты была здесь, — однажды сказала я ей. Я хотела, чтобы истории были длиннее. Я хотела, чтобы ее лучистые глаза освещали мою комнату по вечерам, как две свечи, горящие во тьме.

— Я знаю, — отвечала она. — Это тяжело.

— Почему мы живем в Чикаго? — спросила я у матери как-то раз после одного особенно занимательного посещения бабушки Мэйбл, когда она рассказала мне, что слышит, как призрак ее мужа поет для нее из глубины старого колодца.

— Здесь работает твой отец, — сказала мама.

— А разве он не может работать где-нибудь еще?

— Это не так уж легко, — вздохнула мама. — Он занимается политикой, а у политиков не всегда есть выбор.

Могу сказать, что моя мать тщательно подбирала выражения. Она говорила медленно, и слова, падавшие с ее языка, казались тяжелыми, словно куски мрамора. Были и другие времена, когда она совсем не была осторожна и бросалась в моего отца словами. Тогда она говорила нам, указывая на отца: «Ваш отец — индеец ганг-хо. Это его профессия и его жизнь!»

Мы жили в центральной части Чикаго, в нескольких кварталах от Индейского центра на Уилсон-авеню, именно туда отец каждый день ходил на работу. Я знала, что он сочиняет предложения для индейской общины, но тогда я была маленькой и не понимала, что это означает. Я представляла, что мой отец пишет предложения руки и сердца для застенчивых индейцев, которые сами не могут найти нужных слов и всю жизнь провели бы в одиночестве, если бы не вмешательство моего отца. Подобно этому, я не знала, что означает «индеец ганг-хо», но сейчас, когда я вспоминаю прошлое, мне кажется, что мой отец подходил под это определение. Он всегда носил джинсы, ковбойские туфли и рубаху с серебряными заклепками на воротнике и тяжелый бирюзовый галстук «боло». Он никогда не ходил с портфелем, а вместо портфеля таскал с собой старый рюкзак, весь утыканный булавками и большими стакерами с лозунгами вроде «Кастер умер за ваши грехи», «Я сиу и горжусь этим», «Власть индейцам» и «Страна Паувау».

В день Колумба папа сжигал табак в знак траура из-за прибытия человека, который вверг индейцев в рабство, постился в День благодарения, чтобы показать солидарность со всеми племенами Востока, которых истребили первые пилигримы в начале нашествия европейцев, и запускал фейерверки 26 июня, чтобы отпраздновать годовщину битвы при Литл Биг Хорн, когда наши предки раздавили Кастера, словно клеща.

Я спрашивала у бабушки Мэйбл, что все это значит.

— Кто это такой — индеец ганг-хо?

— Ну… — Тут она делала паузу, и я слышала, как она посасывала жидкий чай, наверняка с дикой мятой, она говорила, что этот чай сохраняет ей здоровую кровь. — Это хороший вопрос. Когда-то люди твоего племени знали, кто они такие и что от них ждут. С самого их рождения каждый день был уроком. Они были близки к нашему общему отцу, Вакан Танаке, тому, кто внимает нашим молитвам. Но мы прошли через многое, и теперь трудно найти верный путь. Некоторые из нас стараются слишком рьяно; они думают, что вышли на нашу древнюю тропу, но мне кажется, что если бы они взглянули себе под ноги, то увидели бы только свои следы. Это их собственная одинокая тропа, и они наверняка заблудились.

Заблудился ли мой отец? Я хотела позвать его обратно и взять за руку. Я бы шла рядом с ним, внимательно глядя под ноги, в поисках следов других людей племени сиу, что прошли по этому пути до нас. Я не хотела, чтобы он блуждал в одиночестве, имея с собой всего лишь потрепанный рюкзак и ожесточенное сердце.

Когда мне было девять, папа ушел от нас. Мои братья и я были похожи на тех трех белых мышек из басни: это оказалось для нас неожиданностью. Я думаю, что моя мать знала. Теперь я уверена, что мама прочла свою судьбу на лице мужа, потому что, когда это случилось, она просто продолжала жить дальше. Возможно, она замечала, какими глазами женщины смотрят на моего красивого отца, высокого, смуглого, с кожей, гладкой как шелк, и волнистыми черными волосами, спускавшимися вдоль спины. Конечно, отец не говорил о другой женщине — он все свалил на проклятую политику. Он сказал, что возвращается в родную резервацию в Южной Дакоте, Пайн Ридж, где назревали большие неприятности.

— Я мог бы там что-нибудь сделать, — говорил он. Моя мать ни на мгновение не была обманута.

— Тогда возьми нас с собой, — ответила она.

— Это не так-то просто, — оправдывался отец. — Сейчас в Пайн Ридж небезопасно, индейцы воюют с индейцами, а ФБР только вносит неразбериху. Я не могу взять вас туда.

Отец купил подержанный фургон марки «фольксваген» и нарисовал бронзовые кулаки на бортах машины. Сначала я восхищалась этим, воображала, что это отражает совесть и принципы моего отца; это был прочный маленький автомобиль, одержимый опасностью и жаждой деятельности. Но как-то раз, когда мы рассматривали автомобиль из окна нашей квартиры, мать указала нам на правду движением подбородка. У моего отца была девушка с волосами такими же длинными, как его собственные, и она жила в этом фургоне.

Я решила разглядеть ее получше, и когда мама занялась приготовлением ужина для меня и братьев, я сбежала вниз по ступеням парадного крыльца. Девушка стояла со скрещенными руками, прислонившись к автомобилю. Своими грязно-зелеными глазами цвета воды в реке Чикаго она наблюдала за окнами нашей квартиры на третьем этаже. Мне показалось, что она была только наполовину индианкой, как и я. На ней были джинсы, обтягивающие бедра, с широкими расклешенными штанинами, волочившимися по земле и закрывавшими ступни. Сверху был надет маленький топик, свисавший с ее убогой впалой груди. Я знала, что она тоже наблюдает за мною, хотя она ни на секунду не отводила взгляда от окон. Я стояла в дверном проеме, прямо напротив девушки, нахально уставившись на нее. Меня учили никогда так не делать.

Наконец она спросила:

— Ты которая из них?

— Джесси, — ответила я. Затем выпрямилась и сдвинула со лба мягкую рыжую челку.

— О, — произнесла она.

Она двинула правым плечом и внезапно приподнялась на цыпочки, чтобы лучше видеть нашу квартиру. Как раз когда я собралась уходить, двигаясь назад, за стеклянную дверь, она опять взглянула на меня. Взгляд ее зеленых глаз упал на меня подобно тяжелому молоту. Л не могла моргнуть, глаза мои были сухи, ее тяжелый взгляд не давая мне вдохнуть. Я вонзила ногти в ладони.

— Я люблю его, — сказала она. Мы некоторое время стояли молча. Наконец я прошептала:

— Я тоже люблю его. — Мой голос был мягким, но не от доброты или сочувствия. Гнев шипел внутри меня, где-то в желудке; я чувствовала, что внутри меня вспыхивают искры и обжигают мне сердце и легкие.

Она повернулась ко мне спиной, отступая в безопасную глубину фургона.

Я обогнула дом и уселась на ступенях веранды. Как я желала стать птицей возмездия! Я сжимала пальцы внутри тапочек, чувствовала их жестокую хватку, и воображала, как свирепо я схвачу за волосы эту девчонку-полукровку. Мои ногти запутались бы в ее патлах, похожих на колючую проволоку, и я унесла бы ее прочь, ее никому не нужное тощее тело ударялось бы о дома, пока я не донесла бы ее до озера. На полпути до Канады я, может быть, отпустила бы ее, а сама парила бы в небе, наблюдая, как она падает в ледяные глубины озера Мичиган. Ее тяжелые, злые глаза затянули бы ее на дно, словно камни. Она бы никогда не всплыла, ее бы не спасли.

Подобно птице мести, я кричала и кудахтала бы так громко, что моя мать услышала бы меня и поняла, что она отмщена, так громко, что мой отец услышал бы меня и понял, что я победила.

Наконец наступил день, когда отец покинул нас. Мать сидела на кухне, на табуретке. В первый раз я заметила, что она всегда садится на стул, зачиненный черным электрическим проводом, точно так же, как она всегда ставила себе расколотую тарелку и брала погнутую вилку. Отец стоял, опершись коленом на стул, рядом с ним лежал остроносый ботинок. Родители не смотрели друг другу в лицо, и я помню, как испугалась, что они не смогут услышать друг друга, что их слова будут скользить в разные стороны.