— Явка по контракту. — Я положил лист на стойку.

Диспетчер посмотрел не на лист. На руки. Потом на лист. Порядок мне понравился.

— Стажёр с каботажа, — сказал он в пространство и куда-то в наушник. — Ага. Тот самый, с актом.

За доской у него на стене висело распределение. Доска была простая, магнитная, и на ней жила стая. Шесть бортов, все птичьи: «Дятел», «Клёст», «Поползень», «Сорока», «Грач», «Сыч». Напротив каждого имени шла графа «состояние», и ни в одной графе не было слова «исправен». Были прочерки, были даты, было «ходовая под вопросом», было честное «летает злой». Вся стая стояла на подрядах, и вся стая была латаная. Другой стаи у сектора не было.

— Куда меня?

— Сейчас посмотрим, где дырка. — Диспетчер провёл пальцем по доске. — У «Дятла» как раз дырка по твоему профилю.

— По какому?

— По любому. У него их много.

Это была первая шутка новой жизни, и я решил считать её доброй приметой.

Дальше случилось то, к чему я не был готов, хотя читал контракт наизусть. Диспетчер выдвинул ящик, отсчитал купюры, придвинул мне ведомость и ручку.

— Подъёмные при явке. Десять. Распишись.

Я расписался и только потом понял, что произошло. Мне дали деньги. До работы. Не после петли, не по итогам квартала, не за вычетом удержаний, о которых узнаёшь из расчётного листа. До. Просто потому, что я доехал и, значит, собираюсь работать.

— Аванс доверия по тарифу. — Диспетчер задвинул ящик, не поднимая глаз. — Не вздумай пропить, у нас узел маленький, я узнаю раньше, чем ты закажешь.

Мири понизила голос до торжественного:

— Исторический момент. Первые деньги, полученные до результата. Рекомендую не привыкать, но разрешаю запомнить.

Десять и три двадцать. Тринадцать двадцать. Жестянка ехала на дне рюкзака пустая, и заводить ей сменщицу я не стал: у людей с ведомостью жестянки не в ходу.

К причалу «Дятла» вела галерея с окнами, и я увидел его сначала сверху, целиком, как видят карту.

Он не был красивый. Он не был новый. Корпус пятой серии, растянутый вставкой посередине, как растягивают старую куртку, когда хозяин раздался в плечах. Над стапельной палубой стояли два крана, один родной, второй приварен позже и другого цвета. Вдоль борта шли кессоны, побитые, но с целыми уплотнителями: я видел стыки даже отсюда, стыки были свежие. У кормы висела решётка антенн не по проекту, зато по уму.

Ухоженный он был там, где важно. Как мужик, у которого ладони мозолистые, а зубы здоровые.

И он гудел. Я приложил руку к поручню галереи и услышал через металл: дежурный контур работал ровно, ниже тоном, чем у «Пеликана», без вьючной надсады. «Пеликан» всю жизнь тянул, этот всю жизнь работал. Разница как между лошадью и токарем.

— Ну здравствуй, — сказал я поручню.

— С бортом ты поздоровался раньше, чем с капитаном. — Пауза в наушнике вышла короткой и ехидной. — В моём журнале это пойдёт как характеристика. Не знаю пока чья.

Трап у «Дятла» был широкий, грузовой, со следами тысячи волокуш. У трапа меня не встречали, и это тоже было правильно: в мастерской не встречают, в мастерской работают. Я поднялся, спросил у первого встречного, куда стажёру, и первый встречный, не отрываясь от разметки, мотнул головой в сторону кормы:

— Сначала на склад, скажешь кладовщику, что новый. Он любит новых.

— Почему?

— Потому что старые уже всё выпросили.

Склад я запомню отдельно. Наверное, до конца жизни.

Это был отсек на две палубы, и он был полон. Стеллажи шли рядами, и на стеллажах лежал ЗИП. Не «числился». Лежал. Уплотнительные кольца по диаметрам, в коробках, с бирками. Клапаны в консервационной смазке. Секции трубы, крепёж по калибрам, электродов ящик, второй, третий. Платы в антистатике. Целый стеллаж разъёмов, о существовании которых на «Пеликане» ходили легенды. На каждой полке висела жёлтая бирка с дыркой под крюк, на каждой бирке был номер, и каждый номер, я проверил глазами трижды, совпадал с содержимым.

Я пошёл вдоль стеллажей медленно, как ходят по музею люди, которым в музее что-то должны. Уплотнительные кольца лежали по диаметрам, от восьмого до двухсотого, и на коробке восьмидесятых, я специально посмотрел, стояла дата поступления прошлого месяца. Не прошлого года. Прошлого месяца. Кто-то заказал, кто-то привёз, кто-то принял и положил, и всё это произошло без единого чуда, обычным порядком, как приходит вода в кран. Дальше шли клапаны второго контура, третьей и пятой серии, в консервационной смазке, носиками в одну сторону, как селёдка в хорошей лавке. Дальше крепёж: метизы по калибрам, в ячейках, и над ячейками висела табличка «брать горстью запрещено, брать по счёту, совесть проверяется на выходе». Дальше электроды, по диаметрам и маркам, и на ящике тройки было выведено маркером: «Тройка кончается первой. Тройка всегда кончается первой. Заказано ещё».

За конторкой сидел кладовщик, худой, с журналом выдачи, и выдавал. Пришёл человек с нарядом, ткнул пальцем, кладовщик снял с полки, записал, выдал. Всё. Никто не писал заявку. Никто не ждал квартала. Деталь просто перешла из руки в руку, как хлеб.

Я стоял и смотрел.

Я стоял и смотрел дольше, чем прилично стоять и смотреть на стеллажи, и не мог сдвинуться. Где-то за левой ключицей у меня жила аксиома, оплаченная дороже всего остального моего образования: нужной детали никогда нет. Есть заявка, есть смета, есть следующий квартал, и есть люди, которые дышат в этот зазор. Аксиома работала всегда. Она работала так долго, что стала не знанием, а строением тела.

А здесь она была вывернута наизнанку, и вывернутая она звучала так: да, нужной детали никогда нет. Именно поэтому существуем мы. Мы возим её с собой.

Я стоял перед стеллажом, как стоят перед чужим богатством. Потом понял: это не богатство. Это просто честность, разложенная по полкам.

— Новый? — спросил кладовщик, не удивившись. Видимо, все новые стояли тут одинаково.

— Новый.

— Постоял? Теперь иди к капитану. Насмотришься ещё. Оно никуда не денется. — Он подумал и добавил с гордостью, которую даже не пытался скрыть: — Оно для того и лежит, чтобы никуда не деваться.

Капитанская выгородка была не кабинет, а угол мастерской, отвоёванный у мастерской без особого успеха: стол с планшетом, тиски на краю стола и запах горелой окалины. За столом сидела женщина лет пятидесяти, широкая в плечах, со стрижкой короче уставной, и читала мой лист, который дошёл сюда быстрее меня.

— Сарма. — Вместо здравствуйте она протянула руку.

Я пожал. И ладонь сказала мне о капитане больше, чем сказал бы послужной список. Мозоли были рабочие, свежеподновлённые, и под средним пальцем сидела та самая мозоль от ключа, которую я уже видел один раз, у вербовщика в «Тупике». Мозоль не капитанская. Мозоль мастера, который до сих пор берётся.

Она не произносила речей. Она смотрела на мои руки, пока жала одну из них, и по глазам было видно, что читает она тем же способом, что и я: по сточенным граням. Потом опустила взгляд в лист. Личное дело она читала, это было ясно по тому, как быстро листала: искала не сведения, а подтверждения.

— Акт страхового пула видела. — Сарма отложила лист. — Хорошая рекомендация.

Я не сразу понял, что это не издевательство. А когда понял, понял и другое: она не шутила. В мире, где всё ломается по-настоящему, акт о нарушении регламента при спасении борта читается наоборот. Это здесь и есть диплом.

— Устраиваться. — Ладонь Сармы легла на губки тисков. — Каюта одиннадцать. Вечером зайдёшь, получишь условия. Читать умеешь, знаю. Посмотрим, умеешь ли остальное.

Каюта одиннадцать оказалась не койкой-шкафом, к которым я привык за два борта. Это был отсек. Небольшой, но отсек: койка, рундук и, я не поверил, верстак. Настоящий, с тисками, с розеткой на сорок ампер и с лампой на кронштейне. Верстак стоял в каюте по штату, как на других бортах по штату стоит умывальник. Здесь считалось нормальным, что человеку, который живёт, надо где-то работать.