Вечером Корд пришёл в нашу каюту с планшетом. Не вызвал к себе: пришёл сам, и это я тоже научился читать.
— Станция выставила сутки простоя. Я принял, спорить не о чем, вода стояла. Десять твоих из подъёмных, как у кожуха обещал. — Он говорил так, как читает наряды, ровно, и смотрел при этом не на меня, а на мои руки, как смотрит всегда, когда речь о цене. Потом показал планшет. Там стояло то, что он сказал, и больше ничего. — Распишись и ложись. С утра та же насосная.
Он предупреждал меня об этом в первую неделю, у кожуха, когда я спорил с Циркулем за ухо, и я тогда запомнил слова, но не запомнил, что они стоят ровно столько, сколько в них написано. Теперь выяснилось: это не наказание, наказания здесь не выписывают. Это тариф. Разница между «замечаний нет» и водой на палубе стоит столько, сколько стоит, и платит её тот, кто написал.
Я расписался. Рука не дрогнула, и это было самое неприятное: я ждал, что хоть что-нибудь дрогнет.
Корд забрал планшет, дошёл до двери и там, уже из коридора, добавил одно, что к наряду не относилось:
— На границе пиши: на границе.
И ушёл. Я сидел и раскладывал это, как раскладывают крепёж по размерам. Ошибки у меня ещё будут, он это знал и не считал нужным говорить. Но «замечаний нет», написанное там, где дыхание на границе, это не ошибка уха. Это ошибка руки, которая выбрала короткое слово вместо честного, и за короткое слово здесь берут по тарифу, а за честное пока нет.
Жила ждала в коридоре. Она подошла к доске ещё днём, изучила счёт, потом меня, и на лице у неё происходила борьба, которую она проиграла с удовольствием. Теперь она досматривала, как я выхожу от Корда.
— Напортачил, — сказала она с нежностью, с какой не произносила ещё ни одного слова в моём присутствии. — Наконец-то. Живой человек, а я уж думала, тебя в конторе печатают. Спасибо, удружил. Пойду поставлю на тебя против тебя, пока курс хороший. — И, уже отходя, через плечо, загнув палец: — Десять. Дёшево. Рассказывают, одна сварщица за первый чужой шов неделю не ела. Не по бедности.
Я обещал ей ошибку ещё с первой петли. Обещания надо выполнять, но не так же старательно.
К деду я пошёл сам. Не потому, что положено: положено было ровно то, что уже сделали, строка на подряд и подпись на планшете. Я пошёл, потому что его ладонь лежала на магистрали там же, где моя, и потому что он сказал «она у нас тридцать лет не текла» не мне, а ей. Дед сидел в своей будке у насосной, пил из кружки то, что пьют станционные деды, и выслушал меня, не перебивая, как принимают акт: до конца, не кивая на каждом пункте. Потом сказал:
— Отходчивая. — Помолчал. — Она.
Про себя он не сказал, и по тому, как не сказал, было ясно, что он тоже отходчивый, только дольше. И больше ничего. Я вышел. Это тоже была ведомость, и по ней я заплатил не десять, а неизвестно сколько, и это неизвестно сколько пришлось нести в себе дальше, потому что в карман оно не влезало.
Фланец после этого в наряде закрыли одной строкой, с пометкой «после ремонта: замечаний нет», и строку эту писал я, и слово «замечаний» написал медленнее остальных. Событие для водовоза вышло, в итоге, почти рядовое. Событие для меня рядовым не вышло. Потому что к вечеру я уже точно знал, как называется то, что со мной происходит.
Напутствие Ярне. Целиком оно звучало так: начнёшь слушать за тариф, перестанешь слышать. Он сказал это на «Пеликане», в лазарете, глядя поверх регенератора, и добавил: это не мораль, это физика. Потом велел повторить ему лет через пять, если будет кому и кто.
Тогда я записал и не понял. Теперь я не понимал уже на новом уровне: с примерами и производственными последствиями.
Ночью я впервые пересказал это Мири целиком. Не строку, не выжимку, а как было: с регенератором, с «не мораль, это физика», с «лет через пять». Она выслушала до конца, не перебивая, что у неё означает высшую степень внимания, и молчала дольше обычного. Потом наконец:
— Я прогнала формулу по всем пакетам. По базам дефектов, по методикам, по протоколам за двадцать лет. Этого там нет. Это не дефект и не методика. У меня нет полки, на которую это положить, и я хочу зафиксировать редкий факт: полки нет, а вещь есть.
— И что делают в таких случаях?
— Не знаю. В моих пакетах написано, что таких случаев не бывает. Похоже на то, что люди зовут приметой. А приметы, как мы с тобой имели случай убедиться, самые надёжные из человеческих инструментов: у них нет настроения.
Про приметы одна пилотесса с одного борта говорила иначе, но про то же. Мири не сослалась, и я не стал.
— Механизм. Мне нужен механизм. Мораль я переживу, физику я чиню. Но у этой штуки не видно ни резьбы, ни клемм. За что браться?
— Могу предложить наблюдение вместо механизма. Две смены назад ты слушал насос. Одну смену назад ты слушал, сколько стоит час твоего слушания. Сегодня ты слушал, не разучился ли ты слушать. Насос за это время не слушал никто. Я не знаю, физика это или мораль, но арифметика в этом точно есть.
Я две смены слушал собственный страх. У страха оказался богатый внутренний мир и ни одного полезного дефекта.
Утром я пошёл к Корду. Не исповедоваться. Цех не исповедуется, в цеху нет такой графы. Я пошёл, как ходят к бригадиру про инструмент: инструмент сбоит, владелец причин не находит, прошу указаний.
Корд стоял у планшета и принимал утренние листы. Я дождался паузы и сказал по делу: слух две смены работает хуже паспорта. Причину локализовал: думаю о тарифе. Способа не думать о тарифе не нашёл. Фланец на четвёртой позиции мой пропуск, прошу учесть при распределении контроля.
Корд дослушал, не поднимая глаз от планшета. Потом поднял глаза. Посмотрел, по обыкновению, сначала на руки, потом на лицо, и я вдруг сообразил, что он всегда смотрел в этом порядке и что порядок этот сейчас имеет прямое отношение к делу.
— Тариф на руки, — сказал он. — Ухо своё. Ты слушаешь не для конторы. Для машины. Контора платит за то, что ты рядом стоишь.
Он помолчал и добавил ровно столько, сколько добавляет Корд, когда считает разговор важным:
— Ярне твой прав. Просто он сказал тебе начало. Конец сам доживёшь.
И выдал наряд на день, тем же движением, каким выдавал его всегда. Приём окончен. Следующий.
Я шёл к насосной и раскладывал сказанное, как раскладывают крепёж после разборки: по размерам, по назначению, ничего не выбрасывая. Тариф на руки. Руки можно сдавать в аренду, руки для того и сделаны, у рук есть прейскурант, и в этом нет ничего постыдного: весь мой контракт это аренда рук, и подъёмные были авансом за руки, и никакие руки от этого хуже не работали. Ухо своё. Ухо в прейскуранте не строка, ухо причина, по которой строка вообще возможна. Контора платит за то, что я рядом стою. А слушаю я для машины. Машине всё равно, сколько стоит час. Машина жалуется не в бухгалтерию.
Формула Ярне от этого не отменялась. Она вставала на место, как встаёт на место кость: с щелчком и не до конца понятно, надолго ли. Он предупреждал не про деньги. Про что он предупреждал, я в то утро сформулировать не смог и, помня про «лет через пять», решил не рвать резьбу. Начало мне выдали. Конец, сказано, доживу.
На смене я подошёл к насосу, положил ладонь на кожух и сделал самую простую вещь из всех возможных: стал слушать для машины. Не проверять себя. Не считать тариф. Не караулить, вернулось или нет. Просто слушать старого ворчуна, которому тридцать лет и который тридцать лет возил людям воду.
Стекло не разбилось. Стекла просто не стало, как не бывает вещей, которых не было. Насос жаловался на второй подшипник, на кавитацию в четверть силы на седьмой тысяче оборотов, на левый сальник, и жаловался в полный голос, со всеми обертонами, и я слышал каждую его склоку с металлом, как слышал всю жизнь. Внимание встало на место. Чуда не произошло. Произошло обратное чуду: рабочее положение.
К обеду я нашёл на перепускном клапане призвук, который прибор брал только с третьей точки и под углом. Циркуль промерил, посмотрел на экран, посмотрел на меня и пошёл к доске. Постоял. Вывел: наука один, ухо один. Подумал и приписал сбоку мелким мелом: страху ноль.