Я записал эту формулу в лист жалоб, в графу «первичное описание». Дефектовку я потом переписал по-своему, но первичное описание сохранил. Есть документы, которые жалко править.
Чинили мы им регенерацию четыре часа. Ещё час я слушал контуры по остальной станции, просто так, сверх наряда, потому что когда ещё к ним доедет кто-то с ухом. Нашёл два «на вырост» и одно «завтра». «Завтра» устранили не уходя.
Расплатиться они пытались трижды. Сначала по ведомости, это у них приняли. Потом сверх ведомости, это у них не приняли. Потом начальник станции вынес ящик местного вяленого мяса и поставил у трапа с лицом человека, который идёт на принцип. Флюс осмотрел ящик, как таможня, и забрал со словами:
— Какая оплата. Продовольственное сотрудничество.
На окраине у благодарности нет тарифа. В тетрадь такое писать было рано, я запомнил так.
Было и четвёртое, и его я понял не сразу. Начальник станции, уже у трапа, спросил Корда, не передаст ли колонна письмо. Не в почту: в руки, на узле, человеку, которого он назвал по имени. Корд ответил перечнем, не останавливаясь:
— Письма не возим. Возим груз. Груз считаный.
Начальник кивнул, ушёл и вернулся с ящиком вяленого мяса, вторым, и в описи колонны этот ящик прошёл как «продовольствие, станция такая-то, один». Что лежало под мясом, Корд не смотрел и я не спрашивал. Я только понял, почему письма с края идут неделю, а мясо сутки, и почему на глухом краю никто не жалуется на почту: у них есть своя.
Между второй и третьей станцией колонну остановил Патруль. Не остановил: попросил лечь в дрейф, вежливо, на общем, и корвет встал в полукилометре, серый, без огней, и катер с него подошёл к «Дятлу» первому, потому что «Дятел» вёл. Двое поднялись по трапу. Один с планшетом, второй с рамкой в чехле, и я узнал чехол раньше, чем лицо, а лицо было то же: человек с узла приписки, которого я видел в зале в первый день. Он меня не узнал. Он никого не узнаёт, ему это не нужно.
Корд встретил их у трапа с планшетом борта, и дальше всё шло перечнем, как он читает наряды: борт, груз, души, вычислительные средства по реестру, три, номера такие-то. Рамка прошла по рубке, по машинному, по трюму с грузом колонны, и в коридоре жилой палубы человек с рамкой прошёл мимо меня второй раз в жизни, в полуметре, и рамка в чехле молчала, потому что чехол был застёгнут: по бортам рамку носят закрытой, ей показывают планшет. Я стоял у переборки, как стоят при досмотре, руки на виду, и смотрел не на рамку. На застёжку чехла. Она была латунная и расстёгивалась одним движением.
Ушли они через двадцать минут. Корвет погасил и то, чего не зажигал, и колонна легла на коридор. Корд сказал одно:
— Декада. Они ходят раз в декаду. Чтобы было, что писать.
Мири не сказала ничего до самой третьей станции, а на третьей сказала не про это: про износ контактов. Я понял, что мы с ней об этом говорить не будем, и что это правильно, потому что говорить было не о чем: застёжка латунная, одно движение, и это всё, что отделяет нас от человека, которому не нужно никого узнавать.
Дальше станции пошли одна за другой, и все они были разные, и все одинаковые. Разные бедами. Одинаковые интонацией. Здесь никто не спрашивал, сколько стоит час. Здесь спрашивали, когда мы будем в секторе в следующий раз, и записывали ответ карандашом на стене возле шлюза, рядом с расписанием катера снабжения. Наше расписание рядом с хлебным.
Спали урывками, ели по готовности ордера, гул колонны я уже различал так, как в общежитии различают шаги за стеной: этот свой, этот свой, а вот этот свой, но заболел. Дважды за неделю я снимал жалобу с мателота по гулу раньше, чем её успевали оформить. Корд на второй раз:
— Ты начинаешь работать быстрее документооборота. Смотри. Документооборот злопамятный.
Была ещё станция водоподготовки на шестерых, где нас встретила женщина-начальник с двумя техниками, из которых один был свист и за всю встречу не произнёс ни слова голосом, только коротко свистнул, когда она дошла до четвёртого пункта, и она кивнула, будто он договорил за неё. Список был из четырёх пунктов, написанный от руки печатными буквами. Список был составлен по важности, и первым пунктом стояла не их вечно текущая арматура, а отопление в жилом блоке соседнего поста, до которого от них было четыре часа лёта. «Они не подадут, — сказала она, — они гордые. А у них дети». Мы сделали все четыре пункта и пятый, который она не написала, потому что привыкла. К её собственной каюте не подводилось тепло девять лет, и она девять лет спала в верхней одежде, искренне считая это климатом. Жила варила ей отвод молча, и по тому, как она варила, я понял, что лучше сейчас к ней с разговорами не подходить.
Был пост дальнего оповещения, где жил один человек и восемнадцать реле. Человек разговаривал с нами так, как разговаривают люди, которые полгода тренировались на реле: медленно, чётко, по одному слову, и после каждой фразы ждал щелчка. Беда у него была на копейку, износ контактной группы, я бы закрыл её за час. Мы просидели у него четыре, потому что Корд, приняв доклад, сказал: «Не торопись» и сам сел пить с хозяином чай.
Чай у хозяина был в железных кружках с инвентарными номерами, и пил он его так же, как говорил, по глотку, с паузой. Я лежал под стойкой с контактной группой и слушал их обоих сверху, хотя слушать, честно говоря, было нечего: Корд молчал, хозяин молчал тоже, только медленнее. Наконец я не выдержал:
— А смена у вас когда?
Хозяин подождал. Где-то в стойке щёлкнуло реле, настоящее, по своему делу, и он кивнул ему, как кивают соседу, который вовремя поддакнул.
— Была. — Он подвинул Корду сахар. — Катер не пришёл.
— Сломался?
— Стоял на ремонте. На узле. — Щелчок. — Других катеров на круг нет. Смена у меня, пока он круг ходит. Пропустил заход, значит, сижу круг заново.
Прозвучало это тем же голосом, каким он сообщал нам про износ контактов. Потом он встал и принёс с полки журнал поста, толстый, в обложке, протёртой на сгибе до картона. Открыл на дате, которая должна была стать днём отъезда. Там стояла запись о сдаче смены, по форме, и две подписи: сдал, принял. Подписи были одной руки. Вторая аккуратнее.
— Журнал требует. — Он провёл пальцем под второй. — Сдавать некому. Сдал себе. Принимал аккуратнее. Свежий был.
Я засмеялся под стойкой раньше, чем успел подумать, и приложился затылком о раму так, что реле надо мной щёлкнуло без всякой команды. Хозяин посмотрел на него с интересом, впервые за весь день.
— К катеру я побрился. — Щелчок. — С тех пор бреюсь. Каждое утро. Мало ли.
Сменщик его, как выяснилось из следующих фраз, сидел на узле и ждал того же катера с другой стороны круга. Связь у поста была по расписанию, раз в неделю, и раз в неделю сменщик писал коротко и каждый раз извинялся, как будто это он стоял на ремонте.
— Я ему пишу: не ты катер ломал. — Хозяин дождался щелчка. — Всё равно извиняется. Хороший будет сменщик.
Контактную группу я собрал, вылез из-под стойки, и хозяин налил мне чаю в третью кружку, с инвентарным номером, который шёл не по порядку: видимо, гостевая. Потом спросил, тем же голосом, с той же паузой, есть ли у нас новости.
Новостей у колонны не было. У колонны была почта, та, что накопилась до края покрытия, и я, не зная, что ответить человеку, который полгода не слышал ничего, кроме реле, сказал первое, что пришло: есть письмо. Не новость. Письмо от одного человека, про комбайн.
Хозяин подождал щелчка.
— Читай.
Я достал терминал и прочитал ему Дэйва. Всего, с начала, с «у нас тут эпос», с комбайном, который сам поехал к лесу, пока оператор обедал, с «при мне завёлся, при операторе нет», с фарами днём на полном солнце и с Сорок Первым Ивановичем, который откликается, то есть не откликается, но Дэйв чувствует. Приписку Марка про датчик я прочитал тоже, другим голосом, и приписку Дэйва под припиской, третьим.
Читал я, глядя в экран, и до фар не знал, слушает ли он. На фарах услышал звук, которого от этого поста не ждал: хозяин смеялся. Не так, как смеются над шуткой. Так, как смеются люди, которые полгода не слышали, как это делается, и вспоминают на ходу: сначала неуверенно, на пробу, потом как получится. Получилось громко. Реле над ним щёлкнуло без всякой команды, и он посмотрел на него, как смотрят на соседа, который наконец-то тоже понял.