11

…Тот день…

Тот день — главная причина моей смерти.

Начался он с ночи. Мне приснился сон.

Мы все трое — мама, Павел и я — идём смотреть нашу новую квартиру.

Впервые я иду между ними, держась за их руки. Это неправильные слова. Не иду. Мне кажется, я не касаюсь земли.

Мамина рука по обыкновению жжёт, от неё по всему моему телу — огонь. Это живительная сила. Я расту, как на дрожжах, — между ними. А может не как «на дрожжах», а как царевич из сказки Пушкина: «И растёт ребёнок там не по дням, а по часам». Огонь — пища, питающая каждый мой орган.

От руки Павла — совсем другая сила, мужская, физическая. По капле через руку она переливается в меня.

Мама с Павлом женятся. И я — между ними, я тоже женюсь вместе с ними, мы втроём женимся.

Я затаился. Мне кажется, стоит на секунду отпустить руку того или другого, я погибну, и мы все втроём никогда не поженимся.

Мы, все трое, сосредоточены друг на друге и на том, что нам предстоит, и я не слышу сзади шороха шин по асфальту, преследующего нас. Я не замечаю круга, в котором мы все трое замкнуты и который всё меньше и меньше, он сжимает нас в одну, единую душу.

Это потом, много раз, сон будет проигрываться во всех подробностях: и шорох шин, заштопывающий уши, и сжимающийся круг, прибивающий нас всё ближе и ближе друг к другу.

Вот мы входим в нашу новую квартиру.

Прихожая — большая. Направо — мамина комната, с окнами во всю стену, и в неё мягко опускается новый просторный стол, с оранжево-розовыми ромбами, за которым теперь мама разговаривает с гостями. Через коридор налево — кухня, туалет вместе с ванной, дальше — комнаты Павла и моя.

Я всё вижу сверху. Уж не я ли сам и мебель расставляю? В комнату Павла опускаю письменный стол…

Павел тоже со мной рядом. И только мама стоит на паркете. Она что-то говорит, но я не понимаю, что. Подвенечное её платье развевается по всей комнате, в каждом углу, поднимается к нам и нас с Павлом обдаёт свежестью.

А потом Павел плывёт вверх. Вот он поднялся до потолка, вот прошёл сквозь потолок и исчез.

— Куда ты? — кричу я в отчаянии. Я не успел схватить его за руку, чтобы удержать возле себя.

Я просыпаюсь. В окно светит фонарь. Жёлтый свет от него полощется в комнате на стене и на полу.

Что-то в этом сне не так.

Мы, все трое, вместе, но почему Павел поднимается вверх. Он не умеет делать этого… Мне холодно, впервые я проснулся среди ночи. Чем-то мне сильно не нравится этот сон!

«Уходи», — прошу я. Чему, кому я говорю это? Сну, фонарному свету, от которого бегут по мне мураши…

Но сон — живое существо. Впивается в мою плоть и пьёт кровь. В этом сне всё сразу: голос воспитательницы, рассказывающий нам о подготовительном классе, в который мы скоро идём, мальчик Котик, дёргающий меня сзади за куртку и шепчущий мне «Юродивый!», мамин голос — «Ты решил разжалобить меня», трубочка с кремом, купленная мне Павлом, мы с Павлом и матерью крепко держимся за руки, Павел поднимается вверх.

Надо скорее спать! Но внутри зреет крик.

Ничего же не случилось! Совсем ничего не случилось, уговариваю себя, а крик — живой: разрастается во мне, движется, царапается. Сейчас вырвется.

«Постарайся сделать так, чтобы Павел больше не приходил за тобой в детский сад». Зря не скажет моя мать. Эти слова — не против меня, не против Павла, они — за нас.

И, точно это последняя капля, крика стало во мне так много, что он вырвался.

В ту же секунду вошла мать.

Она, что, стояла за дверью? Она знала, что я не сплю?

Ни вопроса, ни слова утешения. Одну руку кладёт мне на голову, другую — на лицо. Руки пахнут травой. И почти сразу я сплю. Без снов.

…В детском саду учатся читать, я не вижу букв. Воспитательница о чём-то рассказывает, о чём, не слышу. Что со мной? Я жду Павла.

Меня спрашивают, не заболел ли я, укладывают в изолятор, меряют температуру, дают таблетку. Я… жду Павла. Некогда большие наши часы показывают шесть, мчусь в раздевалку. Не успевает он войти (как всегда, он приходит первым), я истошно кричу «Папа!» и бросаюсь ему на шею. Вцепляюсь в него всеми своими десятью пальцами и дышу его запахами. Я дрожу, и Павел начинает дрожать. Обнимает меня. И я ощущаю, как он любит меня.

Сколько мы стоим так, не знаю. Но вот шёпот воспитательницы: «Не ест, не видит, не слышит ничего. Заболел».

Наконец Павел высвобождается из моих тисков и ставит меня на место. Что-то он говорит воспитательнице, что-то говорит она, а я слышу в ушах и в голове: «последний раз»… Он пришёл за мной последний раз. Я должен сказать ему, я сам должен сказать ему, чтобы он больше за мной не приходил.

Я могу сказать сейчас, сразу (воспитательница благополучно отплыла в другое пространство — шептать что-то другому родителю), но я обманываю себя: здесь много людей, здесь нельзя, скажу ему в кафе, пусть мы в последний раз туда придём.

— Смотри, тебе подарок. — Павел берёт со стула и вкладывает мне в руки мишку в полиэтиленовом пакете. Голос у него жидкий.

Нет, я не могу, чтобы в последний раз. Мама не узнает. Я не хочу, чтобы в последний раз. Я ничего не скажу Павлу. Будь что будет. Я хочу виснуть у него на шее. Хочу, чтобы он одевал меня, сидя передо мной на корточках или склоняясь ко мне. Хочу, чтобы мы шли с ним по двору, а потом по улице за руку, а потом сидели в кафе. И пусть не будет мишки. Вместо всех игрушек и развлечений я хочу Павла и маму вместе.

Я тяну время, выворачиваюсь из-под его заботы, и он удивлённо смотрит на меня.

— Ты не хочешь идти к тёте Шуре? Ты плохо себя чувствуешь? Тебя кто-нибудь обидел?

В его золотистых глазах я вижу… те же чувства, что переполняют и меня.

Всё-таки мы выходим на улицу. Весь двор усыпан белым пухом, и я вспоминаю, как Павел учил меня кататься на лыжах, а я всё падал в пушистый снег. Сегодня пух не снежный, он — летний, от тополей. Пух и — холодно. Несмотря на лето, так холодно, что я сегодня (Павел позвонил рано утром) надел ботинки, а не сандалии, полагающиеся летом, куртку и шапку, совсем как поздней осенью.

Мы идём по двору, направо от детского сада, к Проспекту и — в наше кафе. По пуху.

— Первый раз за много лет вижу неподрезанные тополя, — говорит Павел. — Люкс!

Мишка оказался тяжёлым. Павел берету меня пакет.

Тётя Шура со своим певучим «Мои бесхозные!» кидается к нам целоваться и спешит поскорее принести еду. Уже давно она не спрашивает нас, чего мы хотим.

— Сегодня угощу вас студнем, уж очень качественный получился. — Я люблю пробовать новые блюда, но представить себе, что надо что-то съесть, не могу. — Вот тебе салат, цыплёнок, ты любишь. — Она ставит передо мной всё сразу, вкладывает вилку в руку, гладит по голове и поёт своим тёплым голосом: — Растёт прямо на глазах, румянится. Такой сынок — на счастье. Такой отец — на счастье.

Свою песню она поёт нам каждый день с различными добавками. Подзывает юркую маленькую женщину, громко шепчет: «Смотри, Кланя, на моего внучка, какой поднимается!» и промокает фартуком глаза.

Павел не любит, когда тётя Шура плачет, тут же достаёт книжку. Сегодня — «Маленького Принца» Экзюпери.

Но сегодня я не слышу ни слова. И есть не могу. Глотку заткнула моя ложь. Я не смею ослушаться матери, я должен сказать Павлу, что это всё — в последний раз.

Но почему в последний?

Я сам могу приходить в это кафе. Оно совсем близко от нашего двора. И Павел каждый день будет читать мне «Маленького Принца». И я сам дойду до дома. И мама ничего не узнает.

А как же наши пятницы? Никогда больше Павел не придёт к нам?

Маме самой хорошо с Павлом, она любит Павла, я знаю, — ни с кем не говорит так откровенно, только с ним!

— Ты не слушаешь? — спрашивает Павел. — С тобой что-то случилось? Выкладывай.

Скорее отсохнет мой язык, чем я повторю ему мамины слова!

— Ты не хочешь есть? Остынет же! С тобой явно что-то происходит. Заболел? — Он трогает мой лоб. — Температуры вроде нет.