Подушка оглушила меня, ослепила. Вот как это, когда глух, когда слеп. Я не хочу слышать их возни, захлёбывающегося его дыхания, его ошеломленных стонов и слышу все, словно я — над ними!

Отпусти мать, — кричу я. — Уйди! — Сейчас я за волосы оттащу его от неё. Я не хочу, не хочу! Слово «шлюха» пляшет, бьётся в моей голове мячиком, заткнуло глотку, сейчас я вышвырну мальчика из нашего дома, но я — ватный, как тогда, когда Павел лежал на белом пуху и пух набухал красным.

«Спокойно», — голос Павла. Так ясен, что я сбрасываю с головы подушку и открываю глаза. Павла нет, а голос звучит: «Доверься матери». Голос Павла гасит слово «шлюха».

Я протягиваю к голосу руки, я прошу: «Вернись ко мне».

Сейчас свершится чудо: Павел проявится из пустоты, заглушит звуки, рождающиеся в материной комнате, меня освободит от нестерпимой боли внутри.

Но звенит на одной ноте голос матери:

— Пей чай, приходи в себя.

Мать не говорила с ним раньше, до близости, как говорит со всеми! Почему ему сделала исключение? И мать отвечает мне, словно слышит мой вопрос:

— Тебе дам путь.

Мальчик не задаёт вопросов «какой путь?», «почему ты дашь путь именно мне?». Не глядя на него, вижу шальной взгляд, тощую шею. Он не ожидал ничего подобного. Это мать… сама.

Зачем она это сделала?

Сколько «зачем» в моей жизни, связанных с матерью! И ни на одно из них ответа нет.

— Ты чист. Ты обладаешь силой, о которой пока не подозреваешь. Одни расхищают подаренное Богом, истончают слой живой почвы, приближая катастрофу, другие — убивают…

— Чего ты хочешь от меня? — Голос мальчика смят испугом.

— Ты — из тех, кому предназначено остановить гибель земной жизни.

— Как?

Иду к двери — вдруг она ответит тихо, и я не расслышу? Я не хочу больше таиться, я хочу, чтобы она узнала, как узнал Павел: я слушаю её жизнь.

«И ничего не понимаешь», — голос Павла.

Боюсь повернуть голову, голос — сзади. Может, Павел ещё что-нибудь скажет? Говорит мать:

— Я наделила тебя силой.

— Нет, ты опустошила меня. Я утерял всё, что делало меня мной: уверенность в себе… я беспомощен, как грудной.

Голос у него низкий, а слышно — мальчишка.

Почему мать его наделила силой, а не меня? Почему доверяет ему? Если бы она захотела, я стал бы сильным. И я выполнил бы всё, что она приказала бы мне!

— Тебе только кажется это. Ты не опустошён, ты полон как никогда, только эта полнота — иная. Не задиры, не тщеславна. Потерпи, ты ощутишь. Я передала тебе свою энергию, я наполнила тебя силой. А теперь иди.

— Куда «иди»? Теперь я за тебя отвечаю и должен быть с тобой, я не имею права оставить тебя без защиты. Почему ты гонишь меня?

— Потому что я устала и должна восстановить свои силы. Потому что тебе я не могу дать больше ничего. И ты мне больше не нужен. И мне не нужно, чтобы ты отвечал за меня и защищал меня. И я тебе больше не нужна. Твой путь — без меня. Никогда сюда не приходи. Но исполни то, что я сказала тебе.

— Но ты ничего не сказала. Что я должен делать?

— Ты узнаешь об этом, когда останешься без меня. Я только проводник, я должна была передать тебе высшую волю.

— Я должен остановить убийц, эгоистов, разрушителей всех видов… — то ли спросил, то ли утвердил он. — Но ведь их много, а я один, как могу я оказаться сразу во всех точках Земли, где творится зло? Никогда не сумею сделать это!

Но мать не ответила. Она сидела уронив руки, лбом касаясь стола. И мальчик встал, и пошёл к двери. Тощ, лохмат. Он не оглянулся, и я не увидел его лица.

Хлопнула дверь.

Первый порыв — кинуться к матери, помочь ей чем-то. Но она неподвижна. Может, умерла, как Павел? Я уже делаю движение к ней, но снова меня останавливает Павел: «Не тронь её».

И снова я не поворачиваю к нему головы. Пусть звучит голос, пусть остаётся иллюзия, что Павел — со мной. Беру со стола «Маленького Принца», который непостижимым образом оказался у меня на столе, а был же в портфеле Павла!

Роза и планета.

Я видел розы, их приносили воспитательницам на праздники. Я видел розы на нашем круглом столе, их приносили матери её гости. Но моей розы у меня не было. У Маленького Принца есть. Сегодня я — Маленький Принц, и его роза — моя. Павел учил меня читать, кое-какие буквы я знаю, но смысл общий не улавливаю. Зато помню всё, что читал мне Павел, и повторяю его слова, его интонации. Говорю тихо, чтобы не услышала мать. Пусть она восстанавливает свои силы. А восстановит, может быть, увидит меня, захочет говорить со мной.

Но мать утонула в тишине нашего дома и в тот вечер, и в последующие. С ней что-то происходило — не приводила мужчин, после работы лежала лицом к стене.

Лишь однажды нашу тишину нарушил Вилен. Он впал в квартиру, когда мать открыла дверь после жалкого короткого звонка.

Я не узнал его в тощем старике. И волосы — не его: немытыми серыми сосульками свисают на лоб.

— Спаси! Я всё понял, всё пережил, ощутил муки всех, как ты велела, я больше не буду.

Это «больше не буду» — из детского сада. «Не спасай его, мама!» — хочу крикнуть я.

— Стоит тебе сесть в своё кресло, ты начнёшь всё сначала. Ты изнутри сгнивший, смердишь. Тебе нельзя жить.

— Я хочу жить! — Он на коленях перед матерью, цепляется за неё тощими скрюченными руками. — Спаси!

Она отталкивает его и уходит из дома. Он ползёт за ней к двери, он выползает из нашего дома навсегда. Тощий червяк, съехавший с лица.

ЭПИЛОГ

Мать окутана плотной непроницаемой бронёй. Ни она меня не видит, ни мне не пробиться к ней.

Вон ползёт тараканёнок, тараканский ребёнок. Ну и чем я отличаюсь от него? Да, я легко могу раздавить его. Но и меня так же легко кто-то может раздавить. Кто, я даже не узнаю, как не узнает этого тараканский ребёнок, ведь он не может увидеть меня.

Еда Павла кончилась.

Я мог кинуться к матери и начать трясти её: «Купи мне продуктов, я умею готовить». Но силы, способной довести меня до матери, нет.

Я мог пойти к тёте Шуре, и она стала бы кормить меня без всяких денег, как своего внука. Но нет сил выйти из дома.

Прижав мишку к груди, целый день я стою у окна.

Серое здание с решётками — не лучшее зрелище, я предпочёл бы деревья, те, что окружали нас с Павлом в лесу, или спектакли, что мы с Павлом смотрели в театре, или ёлку с игрушками в громадном зале, там мне дали подарок с апельсином, печеньями и конфетами. Но выбора у меня нет, никогда больше до тех мест, куда возил меня Павел, я не доберусь. У меня есть только это окно, и за ним — серое здание.

Птицы не садятся на него, пролетают мимо.

Однажды одна из них села на моё окно, и я увидел сизый круглый глаз, смотрящий на меня. Он стал расти. И вовсе он не сизый. Это глаз Павла. Я закричал, я распахнул окно, но птица исчезла. Ещё мгновение, и я выпал бы, если бы мать не ухватила меня за ноги и не втащила обратно в комнату. Она закрыла окно и ушла к себе.

…День за днём серый дом с решётками. Птица больше не прилетает. Да и зачем? Мне нечем накормить её. Но зато я превращаю серый дом напротив то в сцену, на которой летает Карлсон, расхаживает Пеппи или отламывает свои сахарные пальцы сказочный герой «Синей птицы», то в лес, по которому мы идём с Павлом на лыжах. И мать с нами. Она идёт за мной, и спиной я чувствую исходящую от неё силу. Даже скрип снега под её лыжами слышу.

— Ешь, — говорит мне Павел и кладёт на мою тарелку пельмени.

Тётя Шура подперла рукой щёку и смотрит на меня.

Студень тает во рту. Пельмени обжигают губы. Шарики мороженого стекают в глотку розовыми, белыми струйками.

Мать — за моей спиной, и потому всё так вкусно.

Мы с Павлом сидим на коне-качалке, на одном конце он, на другом — я. Он улыбается и чуть привстаёт, чтобы я мог рухнуть вниз. Лишь он садится, я взлетаю.

За моей спиной — мать. Это она возносит меня вверх, это она бросает меня вниз.

После мальчика она никого не приводит.