— Иди-ка обедать, небось, с утра не ел. Я и правда с утра не ел.

Тётя Шура занимает весь наш дом. Не потому, что полная и большая или дом маленький, а потому, что как-то меняет атмосферу. Две наши кастрюли, для супа и каши, сковородку отодрала от копоти, они заблестели. В холодильнике всё переложила. Признаться, порядка у меня не было, но и хаоса особенного я не замечал, зачем перекладывать и переставлять? Но тётя Шура объясняет:

— Мясное держи всегда поближе к холоду, а макароны — подальше. — И прибавляет с тем же облегчением, что и раньше: — Заботится мать, а я-то думала.

Блинчики растаяли в одно мгновение.

— Ишь, сразу порозовел. Давай я тебе на завтра кашу сварю, крупа, вижу, есть.

Хочу сказать «я сам». Когда готовлю, кажется, за спиной стоит Павел. Не говорю. Почему-то очень хочется, чтобы кто-то мне сварил кашу, кто-то обо мне позаботился! Я и размазался по стулу. Слежу за каждым движением тёти Шуры. Мне не нравится, что она — вместо Павла, и мне нравятся её спокойные лёгкие движения, вроде и не делает ничего, а всё получается как-то само собой: посуда моется, вытирается и устанавливается на полках, каша варится, сыр для макарон трётся.

Странно молчалива она, словно заразилась от меня. Лишь иногда взглянет и смахнёт слезу с глаз.

Входная дверь хлопнула неожиданно для нас обоих, я не услышал поворота ключа. Мать пришла раньше обычного. Я вскочил. Одна или не одна? Бежать? Затаиться и переждать? Она никогда не заходит в кухню, если пришла не одна, что ей делать здесь? Но если одна… И она входит в кухню. Смотрит на тётю Шуру своими странными, невидящими глазами: кто, мол, ты?

— Здравствуйте! — кланяется по-старинному тётя Шура. — Я друг Павла и вашего сына. Вот решила проведать. Соскучилась. Не приходит.

Мать говорит: «Здравствуйте, спасибо» и, не прибавив больше ни слова, идёт к себе.

Она очень бледна сегодня.

Тётя Шура стоит посреди кухни«и немигающе смотрит матери вслед. Я хочу, чтобы она поскорее ушла. Никак не соединяется она под одной крышей с матерью — что-то меняет в нашем доме. Правда, и сама она тут совсем другая, чем в кафе: так же молчалива, как и мы…

— Ну я пойду, — неуверенно говорит тётя Шура, продолжая зачарованно смотреть в закрытую матерью дверь. Медленно, словно ноги отказали ей, идёт к другой двери, в коридор. — Приходи завтра, — просит жалким голосом.

Я киваю, хотя уверен, что не приду, что никогда больше не приду к ней, не надо мне приходить к ней — тётя Шура нарушает мою жизнь, мешает мне, мне не нужно её еды и не нужно её заботы!

Ощущение это пропадает, лишь она берётся за ручку двери. Когда она рядом, Павел здесь, со мной. Нет, не хочу я, чтобы она уходила, хочу, чтобы всегда была со мной!

Голубые небольшие её глазки ловко мостятся на её лице и освещают его такой нерассуждающей любовью ко мне, что я тычусь в её мягкую грудь, а она обнимает меня, прижимает к себе. И это чувство — я не один! — первое со дня гибели Павла.

А когда моё лицо остыло от её тепла, вспоминаю: мать бледная. Что случилось?

На цыпочках иду в её комнату. Она лежит на спине, широко открыв глаза.

Жива? Или умерла? У Павла были открыты глаза, когда он уже умер. Идти к себе? Или звать кого-то спасти мать?

И, наверное, я побежал бы догонять тётю Шуру, если бы в это мгновение сверху светящимся облаком не стала приближаться к матери… мать. Мгновение, и «облако» впадает в материно тело. Мать потягивается. А я пячусь к себе.

В отличие от Павла, мать вернулась обратно!

10

Пашка сегодня отвечает. Строчит так быстро, что смысл доходит до меня с опозданием на несколько секунд. Рассказывает Пашка о круговороте воды в природе.

Софья Петровна улыбается. Улыбается она редко. И, когда улыбается — неумелой улыбкой, открывая небольшую щербинку между зубами, всем становится весело, развязываются языки.

— Во, даёт!

— Кто это ударил его пыльным мешком по башке?

— Не пыльным!

— Дуй, Пашка! — комментируют его ответ ребята. Софья Петровна не сердится на них — они же участвуют в уроке!

— Садись! — говорит она. Резкий её голос, от которого хочется лезть под парту, совсем не вяжется с тем, как она относится к нам, — никогда никого не наказывает и не ругает. — Пять с плюсом!

Это первое Пашкино «пять», а тут ещё и «с плюсом!», и Пашка продолжает стоять. Щёки красные, глаза круглые.

— Во даёт! — снова комментирует кто-то.

В тот день Пашка двигается по перемене как стеклянный: не носится, не задирается. Лепится ко мне. Именно лепится, плечом к моему. И вдруг спрашивает:

— Что значит твой вопрос в прошлом году?

— Какой вопрос?

— Насчёт «куда уплывают»?

Мы с Пашкой никогда не разговариваем. Я с ним везде, где он: он играет, я смотрю. И даже порой катаю ему снежки или подношу мяч. Вопросов не задаю. Он не ответил на тот, первый, значит, не ответит и на остальные.

Я всегда боялся слов — слишком много их звучало в нашем доме и силу их я хорошо знаю. Не они бы, может, и Павел был бы сейчас жив. Тут я себе противоречу. Вилен застрелил его без слов. Это так, но слова матери перетряхнули Вилена, подвели к выстрелу. И в словах Вилена открывалась смерть Павла, только ни мать, ни я не захотели осознать их истинный смысл и не защитили Павла.

Я запутался. Что произошло тогда с Виленом? Почему мать не сделала ничего, чтобы спасти Павла?

Сделала. Сказала предупреждающие слова мне. Подарила надежду Вилену, чтобы нейтрализовать его.

При чём тут слова?

Не они убили Павла, слов не надо бояться, надо научиться понимать их.

С Пашкой нам в наших отношениях не нужны были слова.

Но он помнит то, что я сказал ему так давно! Слова — сильнее всего. Вот же и ему понадобились.

Я не знаю, что ответить. Разве словами скажешь… про дорогу или про то, что мать сверху опустилась в себя, лежащую на своей постели?

Меня ждёт тётя Шура. А может, уже и не ждёт, потому что мы долго мотаемся с Пашкой по нашему двору, провожаем друг друга от его подъезда к моему, от моего к его, поддаём ногами снег, камни.

— Хочешь жрать? — спрашивает Пашка. — У меня картошка.

Первый раз он приглашает меня к себе. И я иду к Пашке. Картошку я люблю. А поев, придётся хоть что-то Пашке сказать.

…У Пашки никого дома нет.

— Мать придёт поздно, — говорит он. — Гляди-ка, у нас и щи имеются!

Про отца Пашка молчит, значит, и у него нет отца. Не успеваю сделать этот вывод, как Пашка сообщает:

— Отец бросил мать, когда я ещё и не родился. Мать в две смены в магазине работает — чтобы жратвы было больше!

Пашка включает телевизор. Мальчик и девочка убегают от большого мужчины и лезут на дерево. Мужчина кричит на них, грозит спустить шкуру. Пашка принёс картошку и щи. И было очень удобно есть и смотреть, как мужчина в конце концов ушёл, сильно ругаясь, а дети слезли с дерева. Правда, мальчик чуть не сорвался вниз — под ним ветка сломалась, но удержался на руках.

— Не успели с начала посмотреть! — сказал Пашка с сожалением и выключил телевизор. А я вдруг понял: наверняка целые дни он телевизор смотрел, потому и уроки не делал, а сегодня «пять с плюсом» с ним что-то сотворили такое, что он задал мне тот вопрос, а сейчас выключил телевизор.

Пашка смотрит на меня — ждёт ответа, а мне хочется сбежать из-под его взгляда. Сделать это не могу, потому что картошки наелся.

Сегодня я обманул тётю Шуру, не пришёл и не позвонил, а она просила позвонить, если не приду. Номер телефона остался дома, на моём столе, а я — у Пашки.

Пашка же настырный.

— Ты — о мёртвых или о живых: «куда уплывают»?

— О мёртвых, — облегчённо говорю, благодарный Пашке — сам он и ответил на мой вопрос.

— Мать считает, никакого Бога нет. А если нет Бога, значит, никто никуда и не уплывает, потому что попадает в землю и там остаётся навсегда. Мы с мамкой были на кладбище, там наша бабушка лежит.

Она меня растила, растила и умерла, когда я пошёл в школу. Совсем и не старая была, весёлая. Они с мамкой всё песни пели. Сядут вот так, — он подпер рукой щёку, — и поют. — Тонким голосом он запел: — «Ивушка зелё-ёная…»