Мать встала и пошла в туалет. Я еле успел прикрыть дверь, так как проходить ей нужно мимо моей комнаты.

Она вообще редко бывает там, словно и не живая.

Вода душа рушится, кажется, прямо мне на голову.

Я осторожно приоткрываю дверь. Игрок смотрит матери вслед. Он улыбается, но улыбается не всем лицом, как обычно, а как Пашка, когда его ругают, скривившись в одну сторону, отчего выражение лица становится потерянным.

Мне очень хочется, чтобы он заметил меня.

Зачем? Никогда ведь не захочу я научиться прыгать со скалы или разбиваться с машиной. Даже смотреть на такое не хочу. А руки сами распахивают дверь, а ноги сами идут в материну комнату. Секунда, и я стою перед ним.

Он, вытаращив глаза, смотрит на меня. «Ты кто?» — спрашивает молча.

Не вижу ни цвета его глаз, не выражения лица… вижу, как он, поджав колени к груди и упрятав в них голову, летит со скалы. Не так, как мама, не прозрачным телом, а земным, из костей и мышц, он падает вниз и — разбивается. Шрам на лице, через щёку. Вижу сквозь одежду его тело — тугое, налитое кровью.

— Хочешь прокатиться на машине? — спрашивает он.

Хочу. Хочу прокатиться на машине. Только мишка мешает мне сказать «да».

Но, видимо, Игрок понимает это.

— Меня зовут Саша. — Он протягивает мне руку. — А тебя?

Я пожимаю его руку, открываю рот, чтобы ответить, в этот миг входит мать. По волосам, по шее, по лицу струится вода. Она видит меня, и, по обыкновению, понять её отношения к этому я не могу.

— Иди домой, — говорит она Саше. — Тебе надо уйти.

— Что значит — «надо»? — спрашивает Саша. — Ты ждёшь гостя? Или я не нравлюсь тебе?

Я стою между ними, но получается так, что вроде и не стою: ни тот, ни другой меня не замечают. Они смотрят друг на друга. Я ухожу к себе. Нет, их взгляды не причиняют мне никаких неудобств, просто меня и так нет рядом с ними, я уже пропал, я — пустое место.

— Тебе больше не надо приходить сюда, — говорит мать.

— Довольно бедный язык. «Надо», «не надо». Если под него подделаться, то мне надо приходить сюда. — Саша ничуть не смазывается под её взглядом, смотрит победителем. — Здорово я задел тебя! Так зачем же бояться этого? Ты хочешь меня, я хочу тебя.

— Да, — соглашается мать. — Именно потому мы не будем видеться.

— Разумно, — улыбается Саша. — Преодолеть то, что нужно тебе. Научиться делать противоестественные вещи, построенные на этом преодолении. Совсем как я делаю всю свою жизнь. А можно полюбопытствовать почему?

— Нельзя. Это касается только меня. И вдруг Саша говорит:

— Ты любишь уже кого-то? Или любила? Мать молчит.

Я уже давно в своей комнате. И за спиной моей — Павел.

Он появился в ту секунду, как мать сказала: «Это касается только меня», и сразу всё стало на свои места. Павел с нами. И, как ни хочется и мне, и матери сказать Саше «да», мы не можем. Предательство щекочущими улитками выползает из меня и тянет за собой жёсткие улиточные домики, царапая по пути живое. Наконец я могу зевнуть, вздохнуть и иду к столу делать уроки.

13

Тётя Шура — моя бабка. Штопает мне носки, зашивает дырки. Раз в неделю обязательно водит меня в театр.

В этот вечер мы с ней смотрели «А зори здесь тихие».

Я не люблю спектакли, в которых торжествует жестокость.

Война, смерть каждый раз возвращает меня к Вилену и Павлу. Развязывают войны вилены. И в жертвы попадают люди, в душах которых мир и любовь.

Чтобы не раствориться снова в памяти, я отключаюсь и тащусь за матерью по её дороге. Когда рядом мать, мне спокойно.

Тётя Шура подалась вперёд. По её щеке, обращенной ко мне, текут слёзы. Она не вытирает их. Сцепила руки.

Но вот спектакль кончается. Все уже пошли к выходу. Тётя Шура всё сидит. И я сижу. Ей нужно время, чтобы вернуться обратно в сегодняшний вечер, чтобы осознать: погибли ребята давно, а на сцене были актёры.

Конечно, это утешает мало. Погибло много, очень много молодых людей. И на войне, и в застенках. И никогда не поздно оплакать их драгоценные жизни. Я глажу тёти Шурину руку. И она наконец встаёт.

— Ой, что же мы одни остались!

К метро мы идём быстро, потому что, по словам тёти Шуры, уже поздно. А какая разница, поздно или нет, если в метро светло, и на Проспекте светло как днём, и люди идут. Не так их много, конечно, как днём, а всё-таки есть. Тётя Шура крепко держит меня за руку, хотя я уже такого же роста, как она, а может, и чуть выше. Она всё ещё считает меня совсем маленьким. Её рука чуть дрожит. Хорошо, что она не спрашивает, понравился ли мне спектакль. Она молчит всю дорогу и лишь в подъезде, около лифта, говорит:

— Спасибо тебе. — И ещё говорит: — Пожалуйста, не пропадай. Приходи обедать. Если не сможешь, звони. — И ещё говорит: — Я тут тебе купила… — Она вынимает из сумки пакет. — Трусы, майка и рубашка. Ты из всего вырос. — Она вкладывает пакет в мои руки. И ещё говорит: — Завтра суббота, я работаю, а в воскресенье приглашаю тебя погулять. Хочешь?

Субботы и воскресенья — самые занятые мои дни, я провожу их с Павлом. Чуть не полдня лежу в постели и снова проживаю наши общие дни. Поэтому я не знаю, что ответить. Допустим, пойду с тётей Шурой, а если не встречусь с Павлом, какой будет следующая неделя?

Тётя Шура обнимает меня и целует шершавыми губами в щёку и в лоб.

Мы уже едем в лифте.

У нашей двери она говорит:

— Я позвоню тебе завтра вечером. Хорошо? А ты подумай, что ты хочешь ещё увидеть? — Я уже вынимаю из кармана ключ, чтобы открыть дверь, как тётя Шура просит: — Пойдём ночевать ко мне! Я возьму завтра отгул, и мы с тобой поедем на два дня за город к моей подруге? Мы с ней много лет работали вместе, сейчас она на пенсии. У неё есть собака и птица. Рядом лес. Правда, сейчас — снег мягкий, но, может, сможешь походить на лыжах? Ты же ходил с папой?! Поедем?! Пожалуйста. Мурзика с собой возьмём! Печку будешь топить. Там печка посреди дома, сразу четыре комнаты отапливает.

Непонятно почему, я соглашаюсь. Только нужно взять лыжи и сказать матери. А что, если у матери сейчас гость? Или матери нет дома?

Не решаюсь сунуть ключ в замочную скважину. Одно дело — проскользнуть к себе и лечь спать, другое — разговаривать с матерью.

— Ты чего медлишь? Погоди, пакет не неси домой. Примешь на ночь душ и завтра наденешь чистое. — Она снова прячет пакет в сумку. А я открываю дверь. — Я тебя здесь подожду, — шепчет тётя Шура, и я облегчённо вздыхаю.

Мать сидит за своим столом. Не оборачивается, когда я вхожу. И я решаю написать ей записку «Уехал в лес с тётей Шурой». На цыпочках иду в свою комнату за бумагой и карандашом и вдруг слышу:

— К тебе завтра придёт твой отец. Отец?

Мой отец — Павел. Я не хочу другого отца. Мать продолжает что-то писать. А я говорю:

— Я уезжаю на два дня с тётей Шурой за город. Мать пожимает плечами.

Дело не только в том, что я обещал тёте Шуре поехать с ней. Ещё и в том, что я не знаю и не хочу знать никакого отца, кроме Павла. Неожиданно для себя, разрушая своё привычное поведение, спрашиваю — где он был всю жизнь?

— У него спросишь. — Мать не поворачивается ко мне.

Как же я спрошу у него, если уезжаю с тётей Шурой?

— Не завтра, всё равно явится, — говорит мать.

По этому «явится» я понимаю: матери не нравится мой отец. Значит, и ей больше хочется, чтобы моим отцом оставался Павел.

С ранцем, в котором у меня всё тот же «Маленький Принц» (я с ним никогда не расстаюсь) и «Капитанскую дочку» (её мне нужно дочитать до понедельника), с лыжами выхожу к тёте Шуре.

Падает снег, вроде и не падает, едва щекочет, коснувшись лица. Тётя Шура несёт мои лыжи и свою сумку, а другой рукой держит меня за руку.

— Придём, и сразу под душ. Ты пижаму-то взял? Забыл? Ну наденешь новые трусы и майку. Постелю тебе на кровати, сама лягу на диване, я люблю на диване. Сплю там, когда Анюта приезжает.

…«Явится». Значит, отец заставил мать разрешить ему встречу со мной. Он матери чужой. На кого он похож из тех, кто к матери приходит? Подкатывает тошнота. Тошнота такая, что сейчас вырвет. Не хочу отца. У меня есть отец. И не нужен мне другой.