Ребров вышел ему навстречу, взял его за руку и повел его на завод.

Глава тридцать третья

ПЕРВАЯ НОЧЬ СУПРУГОВ ВАСИЛОВЫХ

Было уже темно, когда Василов оторвался, наконец, от своего станка. С ним приключились удивительные вещи. Он послушно стоял у станка, обтачивая металлические ободки для фарфоровых чаш электроприемников. В минуту работы он испытывал необычайное наслаждение. Рабочие, окружавшие его, были всех национальностей. Каждый понимал слова два на языке другого, некоторые составляли группы для практики на чужом языке. С ним обращались не как со старшим, а как с равным. Среди шуток и песен он успел научиться нескольким русским фразам. Когда же он присоединился к экскурсии, ходившей на второй и третий ярус, восхищение его перешло в экзальтацию.

— Я влюбился в поселок и в свой станок, — сказал он Реброву, когда тот пришел силой снять его с работы, — это чудесная штука, это лучше всякой гимнастики, бокса и фокстрота! Я положительно повеселел у вас!

Он с большим сожалением снял ногу с педали, отвернул засученные рукава рубашки, снял фартук и накинул свой пиджак.

— Я готов проводить здесь целые сутки!

— Вы можете приезжать к нам с девяти утра и оставаться до одиннадцати ночи, то есть весь период бодрствования, — ответил с улыбкой Ребров, — больше этого нельзя. В Советской республике каждый трудящийся свято соблюдает период ночного беспамятства, от одиннадцати ночи и до восьми утра. Иначе у него не будет сил на работу.

С этими словами Ребров указал Василову на движущуюся платформу, через несколько минут доставившую нашего героя вниз. Стало свежо, небо усыпали крупные звезды, с показательных полей несло необычайным ароматом тропиков и полярного лета. Василов сбежал с лестницы к ожидавшему его автомобилю, наслаждаясь мягким ночным воздухом, звездным небом и эластичностью своего разгоряченного тела. Но когда автомобиль понес его к роковому дому на Мойка-стрит, Вавилов вздрогнул и ударил себя по лбу. Он забыл и инструкции фашистов под тюфяком и свою роль заговорщика!

Сердце его сжалось, и холод прошел по коже. Вот эту сумасшедшую, удивительную, трижды милую страну должен он помочь разрушить, залить кровью, обесплодить, наводнить врагами. Этих сумасшедших и милых, со всех концов света пришедших сюда людей с благородными лицами, с горячими глазами, со счастливой улыбкой должен он предать и убить из-за угла!

Он знал, что прежней ненависти в нем нет ни капли. Он знал, что дух старого Рокфеллера веселится в нем, как и его собственный, чудесному зрелищу труда, только что виденному им в поселке.

— Отец влюбился бы в них, как и я, — прошептал он уверенно, — какого чорта он стал бы преследовать их… Да полно! Уж не убит ли он не ими, а кем-нибудь другим?

В ту же секунду он почувствовал, как волосы у него на затылке зашевелились от ужаса.

Стоп! Шофер затормозил перед темной дверью общежития.

Медленно сошел Василов на землю и медленно поднялся по лестнице своего дома. Он столько пережил за сегодняшний день, что даже женщина, поджидавшая его наверху, казалась ему теперь добрым товарищем. Как хорошо было бы сказать ей всю правду! Он не знает, что сделали с ее мужем. Он не знает, что сделают с ним самим.

Постучав и не получив ответа, он нажал дверную ручку и вошел в комнату. Было совершенно темно, занавеси на окнах спущены, мистрисс Василова, судя по ее ровному дыханию, уже спала.

Василов нащупал свой письменный стол и зажег лампочку. На столе был приготовлен ужин и стакан холодного чая. Кровать раскрыта, на подушке чистая ночная рубашка, на коврике мягкие туфли. Он окинул взглядом вес эти удобства и невольно улыбнулся. Потом прислушался к дыханию своей жены и быстро приподнял тюфяк. Ничего! Там не было ни долларов, ни инструкций. А впрочем — откуда он знает, что они должны быть именно под этим тюфяком? Ведь в комнате было две кровати, он выбрал свою произвольно, это могло быть еще неизвестно.

Он скинул пиджак и пыльные башмаки. Он с наслаждением закурил бы и уже протянул руку к зажигалке, как вдруг остановился. Эта женщина, кто бы она ни была, ей все-таки может быть неприятен табачный дым. Он с наслаждением помылся бы, но стук может разбудить ее… Возмутительно! Остается только раздеться и спать.

Василов осторожно сел на кровать и задумался. Нервы его не хотели успокаиваться. Он был взвинчен, взбудоражен, зажжен. Он перешел от экзальтации к мрачному отчаянию. Он спутался. Он не знает, что делать. С тоской хрустнул он пальцами и в ту же минуту услышал тихий шепот мистрисс Василовой:

— Тони…

В мурлыкающем, сонном голосе было такое очарование, что Василов невольно поднялся с места. Он помянул про себя чорта, — в тысячный и последний раз за этот день, — на цыпочках перешел установленную им пограничную полосу и остановился у кровати своей жены.

Она спала. В слабом освещении электрической лампочки он видел очаровательное существо, сбросившее к ногам одеяло и едва прикрытое батистом и кружевами. Одну руку она положила на грудь, другую закинула под голову. Рот ее полуоткрылся, каштановые локоны упали на глаза, от ресниц легла на щеки темная тень, сгустившая еще более ее сонный, как у спящего ребенка, румянец.

Он увидел ямочки на локтях и круглое, гладкое плечо. Он увидел мерное движение рубашки над грудью, форма которой навеки приковала бы художника. Надо сознаться, Артур Рокфеллер не спешил покончить с этим зрелищем, тягостным для каждого честного женоненавистника.

Мистрисс Василова глубоко вздохнула во сне и улыбнулась, блеснув жемчужной полоской зубов. Нижняя губка ее оттопырилась с детской капризностью. Она снова пробормотала:

— Тон-ни, — и повернулась на другой бок.

Василову следовало бы отойти заблаговременно на тыловую позицию. Но он подкрепил себя мыслью о том, что ему надлежит как следует изучить своего врага.

«При ближайшем рассмотрении вещи часто оказываются совсем другими! — подумал он фарисейски. — В конце концов я имею на это право, поскольку она расположилась без всякого спроса на моих миллионах и инструкциях…»

Счастливая мысль об инструкциях внушила ему новую идею. Она спит — самое подходящее время, чтобы сунуть руку под тюфяк и извлечь все, что там имеется. Он оперся одной рукой о стену, над самой головкой своей жены, а другую осторожно засунул под тюфяк. Он чувствовал тепло и тяжесть ее тела, чувствовал биение ее сердца. Вместо того, чтобы искать инструкции, мистер Василов замер в весьма неудобной позе и вперил глаза в кудрявый затылок.

Между тем в лице спящей красавицы произошло какое-то магическое изменение. Ресницы и ноздри ее затрепетали, губы сжались, брови сдвинулись. Она еще раз вздохнула, широко раскинула руки и вдруг — обвилась ими вокруг шеи Василова. Кожа их была шелковиста и прохладна. Может быть именно по этой причине мистер Артур Рокфеллер побледнел и похолодел как мертвец.

— Кэт, вы проснулись? — сказал он глухо. — Простите меня. Пустите меня.

Но Кэт не пускала его. По-прежнему закрыв глаза и не стряхивая с лица кудрей, она все ближе нагибала к себе белокурую голову Рокфеллера, ока нагибала ее до тех пор, покуда губы его не коснулись ее груди. Будь мой роман греческой трагедией, в этом месте должен был бы появиться потрясенный хор женоненавистников с приличными случаю угрожающими и оплакивающими стихами и посыпанием волос (или лысин) пеплом. Однако же в романе моем ничего подобного не случилось, и если сердце мистера Рокфеллера бешено колотилось в эту минуту, презирая всякие нормальные медицинские темпы, то часы его, движимые хладнокровным механизмом, стучали совершенно так, как и раньше.

— Кэт, простите меня, простите меня! — шептал Рокфеллер, покрывая поцелуями ее грудь. — Я… о, простите меня!

Он не мог говорить. Он ни разу в жизни не чувствовал такого острого, непобедимого, почти непереносного блаженства. Он был сражен им, как бурей. Высвободив руку из-под тюфяка, он откинул локоны со лба своей жены, дрожащими пальцами провел по ее лбу и щекам, приподнял за подбородок ее лицо, пораженный открытием невиданного чуда.