Вайнгартен, встрепенувшись, подался вперёд.

– Валяй, отец, не стесняйся, выкладывай, что тебя гложет – Вселенная ждёт, затаив дыхание!

Вечеровский бледно улыбнулся.

– Может, вспомнишь, несколько лет назад вы у Димы Малянова собирались большой компанией, когда у него дочь родилась. я заходил ненадолго, Глухов ещё друга привёл, тоже востоковеда… забыл, как его звали…

Вечеровский, морщась, щёлкнул пальцами.

– Славка Пастухов, что ли? – подсказал Вайнгартен.

– Да, точно, Вячеслав, а потом ещё черноморский родственник нагрянул… что-то такое с балетом… – Выпуклый лоб Вечеровского опять пошёл волнами.

– С балетом? Балерину, что ли, с собой привёл? – Вайнгартен, облизнувшись, возвёл масляные очи к потолку. – Не было никакой балерины. Там у нас вообще баб не было.

– По-моему, Вова его звали.

– И что в этом балетного?

– Не важно. Важно, что они, эти Слава с Вовой, меня тогда под орех разделали… с ожесточением каким-то, чуть ли не предсказывали, что рано или поздно я, – Вечеровский подвигал щекой, подбирая нужное слово, – э-э-э, окажусь под забором. У меня даже создалось устойчивое впечатление, что они меня за монстра принимают… и потом, ещё несколько раз… были случаи… Скажи, Валя, я что, э-э-э… неприятен людям?

Вайнгартен откинулся назад с видом глубочайшего удовлетворения и скрестил руки на груди, спрятав ладони под мышками.

– А то! – довольно хохотнул он. – Монстр, не монстр, а пачек тебе накидать всем хотелось, это я, отец, прямо скажу!

– За что же мне пачек кидать? – Вечеровский оторвался от созерцания своих ногтей и поднял внимательные глаза на Вайнгартена.

– А за всё, – охотно пояснил тот. – Ты же среди нас, нервных, рефлексирующих, напуганных, словно чёртов принц крови на чёртовом белом коне гарцевал. Рубашечка крахмальная, галстучек в полоску, и всё тебе нипочём. И один ты у нас д’Артаньян.

– Галстучек в полоску, и всё мне нипочём, – задумчиво в нос промычал Вечеровский. – Шансон, однако.

– А главное, никому не хотелось этого твоего… гомеопатического… слишком уж жутко было. И обидно. У всех семьи, жёны, дети, все повязаны по рукам и ногам. Один ты был свободен, как ветер в поле. Думаешь, завидуют только славе, богатству и счастью в личной жизни? Чужая свобода, старик, вот что не даёт спать по ночам человечеству. Чужая свобода!

– Значит, вы дружно решили, что я – эдакий вольный сын эфира, – ровным голосом проговорил Вечеровский. – Джонатан Ливингстон Чайка. Вольтеровский простак, авангардный джаз.

– Скажешь, нет? – запальчиво осведомился Вайнгартен.

В ответ Вечеровский засмеялся. Но этот смех не был довольным, сытым марсианским уханьем. Так скрипит старый карагач, искорёженный бесконечными ветрами, засечённый снежными вихрями, засушенный безжалостным…»

2

«…в Москве, когда лежал со своей непонятной болезнью в Морозовском институте. Она была его лечащим врачом, и её звали Елена. Елена была и прекрасной, и премудрой, и почему-то ей понравились его веснушки, его рыжие брови, его нескладная сутулая фигура и даже его математика. Их отношения пробивались к свету, как стебли камнеломки сквозь асфальт, потому что впервые в жизни Филипп заинтересовался женщиной, у которой работа отнимала ещё больше времени, чем у него. Каким-то невероятным образом они всё-таки спелись и начали летать друг к другу из Ленинграда в Москву, из Москвы в Ленинград, и от этого в голове у Филиппа время от времени начинал крутиться заснеженный вальсок из какой-то сентиментальной новогодней киноистории про запутавшегося москвича и мрачноватую питерскую блондинку. Потом обрушились «дни затмения», как их назвал Малянов, и он, полагая, что времени для долгих раздумий нет, тридцать три раза за сутки переменив решение, вывел Елену из-под удара, поставив скоропостижную и весьма болезненную точку.

– Я ведь был истово уверен, что расклад навсегда. Видел перед собой силу – слепую, бесчувственную, которую невозможно вписать в систему координат человеческой логики и человеческих ценностей. Цунами ведь не остановится, чтобы обогнуть детский сад. Моя завороженность этой силой была настолько велика, что никаких других вариантов развития событий я не представлял. Делай, что должен, и пусть будет, что будет.

– А теперь? – прищурившись, спросил Вайнгартен.

– А теперь… Изволь. Однажды я пробирался вдоль узкого русла горного ручья. Случайно поднял глаза и заметил на стене, на высоте двух-трёх метров, пятна густого синего цвета. Было похоже, что это выход на поверхность лазуритовых линз. Пока я стоял, задрав голову, сверху вдруг раздался грохот, и совсем рядом пронеслась гигантская глыба. Она упала как раз на то место, где должен был проходить я. Камень, упавший сверху, был таким большим, что перегородил собою всё русло. Бег ручья был прерван, начала образовываться запруда. Мне стало любопытно, и я задержался. Воды набиралось всё больше, и наконец её стало так много, что ручей прорвался и помчался вниз по правому берегу, обогнув камень.

Вечеровский замолчал, взял кружку с терпким остывшим чаем и большими медленными глотками допил его до дна.

– Ну? – спросил Вайнгартен. – И чего?

– И ничего, – ответил Вечеровский, со стуком поставив пустую кружку на стол. – Осенью как раз проходил мимо. Слева камень лежит, справа ручей течёт.

Вайнгартен, выпрямившись, смотрел выжидательно.

– Камень лежит, ручей течёт, – повторил Вечеровский с горечью и устало провёл ладонью по лицу. – Я научился обходить красные флажки Мироздания, Мироздание научилось обходить меня. Эра антибиоза закончилась, не успев начаться. Давление исчезло. Возможно, потому что откуда-то из глубин Космоса в нашу сторону уже двинулся гигантский астероид, или магнитными полюсами управлять легче, чем людьми. Кто знает? Не думаю, что Мироздание отступилось, это невозможно. Оно лишь нашло более рациональный путь… – Вечеровский пристально взглянул на Вайнгартена. – Ты мне ничего не хочешь сказать, Валя?

Вайнгартен безмолвствовал.

– Во всяком случае, Дульбекка, которому я отдал твою работу, получил Нобелевскую премию, жив и здравствует до сих пор. Правда, очень уж ратует за мораторий на исследования в области генной инженерии.

– Конечно, чего ему теперь, – ядовито отозвался Вайнгартен. – Нобелевку свою он уже получил. За мою ревертазу.

– Не за ревертазу он Нобелевку получил, – нетерпеливо возразил Вечеровский. – А за то, что не убоялся. Я ведь ему всё детально поведал, у него волосы натурально дыбом стояли. А ревертазу твою взял.

– Да-а, не убоялся! Только перед самой Нобелевкой у него дочь в автокатастрофу попала, инвалидом осталась. А с моими девчонками всё в порядке! Всё! Не хочу больше про это! – резко перебил Вайнгартен. Очертания его фигуры тревожно всколыхнулись, и по Вайнгартену будто бы прошли мерцающие полосы, как это бывает при плохом приёме антенны. Потом полосы пропали, и Вайнгартен с прежней живостью продолжил: – Ты сам-то, ты, железный пижон, не жалеешь? Института не жалко? Карьеры? Сейчас бы уже в академиках ходил.

– В академиках? – Вечеровский отмахнулся. – Не смеши меня. я сам себе карьера – не жалуюсь.

– А Елены не жалко?

Вечеровский подумал, затем объяснил:

– Деревья заперты на ключ, но листьев, листьев шум откуда?

Вайнгартен поморгал глазами, тяжело посопел, потом уверенно констатировал:

– Жалеешь!

Вечеровский длинно посмотрел в угол.

– Через год после нашего расставания Елена вышла замуж. Мужем её стал известный спортсмен, альпинист, скалолаз, экстремал и ещё бог знает кто, – продолжил он. – Елена ушла из Института и стала ездить как врач с его командой. Бросила всё… всё-таки мы были очень похожи. Лет пять назад здесь неподалёку проходил отборочный этап перед Гималаями. Базовый лагерь установили на высоте пятьдесят три ноль ноль.

– А-а-а, что-то слышал.

– Землетрясение в Афганистане пять лет назад. Восемь баллов. Так что и здесь аукнулось – с гор пошла лавина. Ударной волной лагерь смело в пропасть. На месте стоянки снег со льдом был спрессован, как бетон. Из сорока человек никого не нашли. Только обломки, части снаряжения, тряпки какие-то…